Бердяев видел две наиболее ярко выраженные национальные мессианские идеи — русскую и германскую. Он не был свободен от славянофильских иллюзий, что «русское» является синонимом истинно христианского, когда во время Второй мировой войны писал: «В современном мире столкнулись две мессианские идеи — русская и германская. Русская идея в чистом ее виде есть идея осуществления правды, братства людей и народов. Она наследует идею, заложенную у пророков, в вечной истине христианства, у некоторых учителей Церкви, особенно восточных, в исканиях правды русским народом. Германская идея есть идея господства избранной расы, расы господ над другими расами и народами, признанными низшими»[440]. Несмотря на момент истины, заложенный в подобной характеристике, невольно вспоминаются слова Соловьева о том, что национальная идея состоит не в том, что народ сам думает о себе во времени, а в том, что думает о нем Бог в вечности. Вряд ли лишь русские взыскуют религиозной правды, вряд ли истина (христианство) состоит в особом национальном способе ее усвоения. Е. Н. Трубецкой с полным основанием критиковал мессианские идеи Бердяева, обращаясь к новозаветным текстам и напоминая ему слова апостола Павла о том, что человечество — как дерево, у которого корнем является христианство, а отдельные народности — лишь ветвями: если корень свят, то и ветви питаются его соком, и ни одна из них не может превозноситься, ибо не она — корень дерева. Для него было очевидно, что «с точки зрения этого органического понимания взаимных отношений мессианского и народного ясно обнаруживается ложь всяческого национального мессианизма… А смягченный мессианизм, утверждающий особую к нам близость русского Христа, превращается в явно фантастическое суждение, будто на всенародном древе жизни отдельная ветвь нам ближе корня»[441] . Для Бердяева, который был человеком верующим, но не «воцерковленным», склонявшимся к религиозному модернизму, такая аргументация с помощью евангельских текстов не была достаточно убедительной.
Будущее — за «русской идеей», Которую Бердяев понимал как социалистическую и религиозную одновременно. России надо изжить атеистический коммунизм, чтобы осуществить переход к персоналистическому социализму. Он сравнивал большевизм с инфекционной болезнью: если не удалось ее предотвратить, нельзя уже остановить ее течение. Надо выздороветь, пройдя через все стадии заболевания. Поэтому нельзя избавиться от большевизма «кавалерией» — внешним вмешательством (о чем, например, так страстно мечтал Д. Мережковский). Для Бердяева (в отличие, скажем, от А. Солженицына) большевизм — не интернациональное зло, занесенное в Россию, а чисто русское явление, извращение русской мессианской мечты. Значит, и избавиться от большевизма Россия должна сама, изнутри, никакая внешняя «помощь» здесь неэффективна. «Россия может еще воскреснуть», — был убежден мыслитель. «Коммунизм есть русская судьба, момент внутренней судьбы русского народа. И изжит он должен быть внутренними силами русского народа. Коммунизм должен быть преодолен, а не уничтожен. В высшую стадию, которая наступит после коммунизма, должна войти и правда коммунизма, но освобожденная от лжи. Русская революция пробудила и расковала огромные силы русского народа. В этом ее главный смысл… Назрел новый душевный тип с хорошими и плохими чертами. Но свободы человека все еще нет»[442], Персоналистическое общество должно стать не результатом новой организации жизни, а следствием новой душевной структуры человека, его духовного перевоспитания, что под силу лишь христианству. Бердяев не видел здесь ничего невозможного, потому что «русский народ — религиозный по своему типу и по своей душевной структуре», значит, отпадение от веры не может быть долгим.
Бердяев напряженно и с надеждой вглядывался в то, что происходило в России. Он, конечно, по- прежнему не принимал коммунистической идеологии, но надеялся, что времена тоталитаризма остались позади. Не он один обманулся: в эмиграции поднялась целая волна за возвращение на родину. Тысячи людей после Второй мировой войны получили советское гражданство и вернулись в СССР. Судьба большинства из них была трагической, но кто об этом тогда знал? Возникло целое движение — «Советский патриотизм», — призывавшее вернуться в Россию, чтобы помочь ее восстановлению после кровопролитной и разрушительной войны. Бердяев поддержал это движение: в одном из своих интервью 1946 года он приветствовал реэмиграцию, возвращение на родину. Нам не дано знать, «как наше слово отзовется», поэтому винить Бердяева в его искреннем заблуждении не стоит, хотя для кого-то его мнение могло стать решающим и привести к тюрьме, ссылке, даже расстрелу на родной земле. С «недобитыми белогвардейцами» в СССР не очень-то церемонились.
Возможно, Бердяев и сам бы все-таки уехал на родину, но его спас случай. Нельзя сказать, что счастливый: речь идет о постановлении Оргбюро ЦК ВКП(б) от 14 августа 1946 года (о журналах «Звезда» и «Ленинград»). В этом постановлении Михаил Зощенко был назван «пошляком и подонком русской литературы», стихи Анны Ахматовой назвали «пустой безыдейной поэзией», «не желающей идти в ногу со своим народом», разносились в пух и прах и другие литераторы. А ровно через месяц главный пропагандист советской страны А. А. Жданов на совещании в Ленинграде таким манером разъяснил смысл принятого постановления, что Бердяев, узнав обо всей этой истории, был потрясен. Ахматову Жданов назвал «взбесившейся барынькой, мечущейся между будуаром и моленной», Зощенко — «мещанином и пошляком». Участники совещания единогласно поддержали мнение партии… Иллюзии Бердяева развеялись. Очевидным стал факт, что советская власть не изменила своей природы, — она по-прежнему не допускала никакого разномыслия и свободы творчества. Возмущенный Бердяев напечатал большую статью в защиту Ахматовой и Зощенко в одном из номеров парижских «Русских новостей». «Оружие свободных людей есть свободное слово», — повторил он слова И. С. Аксакова. С момента, когда Николай Александрович узнал о кампании травли, организованной в СССР против Зощенко и Ахматовой, он стал гораздо критичнее относиться к действиям советской власти, но это уже не успело отразиться в его крупных работах. Мечты о возрождающейся России рассеялись как дым. Жизнь потекла дальше, хотя после постигшего Николая Александровича разочарования он записал: «47 год был для меня годом мучения о России»[443].
В том же году увидела свет еще одна его книга — «Опыт эсхатологической метафизики. Творчество и объективация». В этой работе Николай Александрович подводил философский итог своего творчества — в ней содержалось систематическое (насколько это вообще возможно при бердяевском стиле философствования) изложение метафизических идей. «Я мыслю не дискурсивно, не столько прихожу к истине, сколько исхожу от истины», — предварял изложение своей метафизики Бердяев. Еще в начале его творческого пути ему советовали «зашнуроваться в корсет школьной философии», сделать изложение логически выдержанным, рациональным. Но совет остался втуне: и в конце своей жизни Бердяев перекладывал на бумагу собственный духовный опыт, свое личностное понимание истины. Кого-то такой стиль философствования восхищал, кого-то — раздражал, но он был «бердяевским», узнаваемым и признанным многими философскими мэтрами. Не случайно в июне этого же года Николай Александрович Бердяев был избран почетным доктором теологии Кембриджского университета, причем одновременно с ним рассматривались кандидатуры таких известных мыслителей, как К. Барт и Ж. Маритен, но выбор был сделан не в их пользу. Бердяев стал третьим русским, удостоенным этой чести, — после И. Тургенева и П. Чайковского. Его слава поистине стала общеевропейской. В июле Бердяев поехал в Англию для получения доктората (хотя путешествия уже были трудны для него). Одетый в красную мантию и средневековый головной убор — бархатную шапочку, он прочел перед заполненной аудиторией небольшую лекцию. Происходящее показалось театральным представлением и утомило его.
Дома Евгения Юдифовна приняла решение: надо ехать отдыхать. Денег, как всегда, было мало, поэтому первоначальная мысль поехать в Пила была отброшена, выбран был более дешевый курорт — Виши. Но поездка не принесла облегчения обоим: Евгения Юдифовна заболела, Бердяев мучился от стоящей в то лето жары, — отдых не удался. Зато август несколько скрасил неудавшийся «отпуск»: Николая Александровича пригласили в Женеву, на международную конференцию, где он прочел доклад «Технический прогресс и моральный прогресс» (организаторы конференции выбрали тему, волновавшую умы человечества еще со времен Руссо). После завершения конференции Бердяева пригласили прочитать цикл лекций по истории философии — от Ницше до Сартра — в Экуменическом институте в Боссе. Николай Александрович согласился, рассчитывая, что перемена места, горный воздух будут для него чем-то вроде отдыха. Действительно, поездка пошла ему на пользу: Бердяеву очень не хватало Лидии Юдифовны (Ирине Павловне Романовой он откровенно написал: «У меня сейчас очень преобладает чувство тоски. Мне трудно примириться со смертью Лид[ии] Юд[ифовны]»), и отъезд из кламарского дома отвлек его.