высылка была отложена до сентября. Есть сведения о том, что немецкое посольство помогло и Бердяеву, переправив некоторые его рукописи и заметки в Берлин по дипломатическим каналам[287].
Мало было получить визы, нужно было бронировать каюты на пароходе, отходящем из Петрограда, покупать железнодорожные билеты до Северной столицы, каким-то образом доставать валюту в стране, где ее хождение было запрещено (разрешалось взять по 20 долларов на человека), и главное — получить разрешение в ГПУ на вывоз собственных рукописей. Каждому разрешили вывести по мешку рукописей, — разумеется, после их просмотра в ГПУ. Мешок — не фигуральное выражение, а вполне-таки соответствующее действительности: рукописи зашивались в ГПУ в мешок, опечатывались сургучом и только в таком виде могли покинуть советскую землю. Бердяеву удалось вывести часть семейного архива, рукописи нескольких написанных за советские годы, но не опубликованных еще книг, оттиски своих статей, вырезки из газет и журналов.
Следующая проблема — библиотека. Она у Бердяева была чрезвычайно обширной и богатой, насчитывала несколько тысяч томов на разных языках, причем ему удалось пополнить свое книжное собрание за годы работы в книжной лавке писателей (благодаря ежемесячному «книжному пайку»). Люди, любящие книги, знают, как трудно бывает расставаться с книжкой, ставшей тебе «родной». Тогда, думаю, это чувство было еще острее, — книги были единственным источником информации; об Интернете, ксероксах, сканерах и компьютерах еще и речи не было. Бердяев тщательно отбирал те книги, которые хотел взять с собой, которые нужны были ему для работы. С большей частью книг, конечно, пришлось расстаться: багаж был ограничен местом и весом, ехали Бердяевы буквально «в никуда», поэтому книжки лихорадочно раздаривались знакомым. Но среди отобранных книг Бердяев увез и один экземпляр сборника «Из глубины», благодаря чему сборник смогли переиздать за рубежом.
Эмоционально трудным было и решение судьбы любимой собаки — мопса Томки (Шу-шу к этому моменту уже умерла). К счастью, здесь пригодились «бердяинки» — почитательницы таланта Николая Александровича. Сразу несколько дам предложили «усыновить» Томку. Бердяевы всесторонне рассматривали каждую кандидатуру, и в конце концов пес обрел новый дом. Количество носильных вещей тоже регламентировалось. Степун вспоминал, что высылаемым «разрешалось взять: одно зимнее и одно летнее пальто, один костюм, по две штуки всякого белья, две денные рубашки, две ночные, две пары кальсон, две пары чулок. Вот и все. Золотые вещи, драгоценные камни, за исключением венчальных колец, были к вывозу запрещены; даже и нательные кресты надо было снимать с шеи»[288]. Никаких особых драгоценностей у Бердяевых не водилось, хотя в последнее время перед высылкой жили они в достатке — конечно, по советским меркам; даже приходящую прислугу держали. Крупные вещи Бердяевы решили продать, чтобы оплатить дорогу. Пианино удалось продать соседям, один книжный шкаф — за символическую цену — пристроили в Союз писателей… Бердяев всю свою взрослую жизнь жил только литературным и преподавательским трудом, у него, как он сам отмечал в анкете ГПУ, не было собственности. Были времена, когда ему очень непросто было содержать семью из четырех человек (правда, Евгения Юдифовна в последние полтора года устроилась на работу в Цетроспичку, ее зарплата стала большим подспорьем), поэтому мысли о будущем были очень тревожными — «впереди была неизвестность»[289].
Впрочем, в последние московские дни для раздумий времени было мало: люди, прощания, заканчивание дел в Союзе писателей, в ВАДК (которая после отъезда Бердяева прекратила свое существование), предотъездная суета… Конечно, высылаемые не уложились в первоначально отведенные им семь дней, но и месяца для расставания с прошлой жизнью было мало. Михаил Осоргин описывал это так: «Люди разрушали свой быт, прощались со своими библиотеками, со всем, что долгие годы служило им для работы, без чего как-то и не мыслилось продолжение умственной деятельности, с кругом близких и единомышленников, с Россией. Для многих отъезд был настоящей трагедией— никакая Европа их манить к себе не могла; вся их жизнь и работа были связаны с Россией связью единственной и нерушимой отдельно от цели существования»[290]. Поэтому предотъездные многочисленные хлопоты, может быть, были во благо — некогда было грустить и горевать. Даже прощание с Евгенией Казимировной Герцык вышло не совсем таким, как хотелось бы, — времени для задушевных разговоров не хватило. Хотя эти разговоры между ними будут идти еще долгие годы в длинных письмах… Впрочем, Бердяев не верил, что никогда больше не вернется в Россию. Многие оптимисты говорили высылаемым, что максимум через три года — самый длинный по закону срок административной высылки — им разрешат вернуться. В это не очень верилось, но в то, что уезжаешь навсегда, — тем более верилось с трудом.
Перед отъездом Николай Александрович зашел исповедаться и причаститься в храм Святителя Николая в Кленниках. Незадолго до отъезда он познакомился там с протоиереем Алексеем Мечевым. «Самое сильное и самое отрадное впечатление от всех встреч с духовными лицами у меня осталось от отца Алексея Мечева. От него исходила необыкновенная благостность. Я в нем не заметил никаких отрицательных бытовых черт духовного сословия»[291], — писал позднее Бердяев. С очень теплым чувством вспоминал он свою беседу в маленькой комнатке около церкви с отцом Алексием перед отъездом в Петроград. Священник благословлял отъезд Бердяева и говорил, что у него есть положительная миссия в Западной Европе. Как и Бердяев, отец Алексий считал, что только духовный переворот внутри русского народа может вылечить Россию и никакие интервенции и военные насилия для свержения большевизма не могут иметь положительного значения. Он рассказал Бердяеву о красноармейцах, которые приходили по ночам к нему каяться, — значит, большевики не смогли убить религиозную потребность у людей, значит, сохраняется надежда на возрождение страны. Все это соответствовало собственным оптимистичным настроениям Бердяева и навсегда осталось у него в памяти, а икона, подаренная отцом Алексием, сопровождала его до конца жизни.
В конце сентября вещи были собраны и упакованы, дела завершены. Степун и еще несколько человек отправились из Москвы в Берлин поездом. Приблизительно в это же время, тоже поездом, за границу в Ригу выехали с семьями П. А. Сорокин и еще несколько человек. Большинство же высылаемых из Москвы — и Бердяевы в том числе — отправлялись в Германию морем из Петрограда, куда сначала надо было добраться поездом. На Николаевском вокзале Москвы отъезжавших провожало довольно много народа, — что было, по тем временам, некоторой смелостью. Отъезжавшие заняли целый вагон.
В Петрограде расселились кто по гостиницам, кто по родственникам, кто по знакомым: надо было подождать еще пару дней до отплытия парохода «Oberburgermeister Haken». Впрочем, народная молва дала ему другое имя — «философский пароход». На самом деле, «философских пароходов» было два: первый рейс — на «Обербургомистре Хакене» — отправился в Штеттин (ныне Щецин) 29 сентября, а второй рейс — на пароходе «Пруссия» — отчалил из Петрограда 16 ноября. На первом пароходе из страны выехали более семидесяти человек московских и казанских интеллигентов и членов их семей (Н. А. Бердяев, С. Л. Франк, Б. П. Вышеславцев, А. А. Кизеветтер, М. А. Осоргин, И. А. Ильин, другие). На втором было более сорока человек петроградских профессоров и интеллектуалов с семьями (в том числе Л. П. Карсавин и Н. О. Лосский). Практика высылки за границу «философскими пароходами» не ограничилась (так, например, в начале 1923 года за рубеж был выслан С. Н. Булгаков), но ручеек этот быстро иссяк: к «неблагонадежной» интеллигенции стали применять совсем другие меры.
Приехав из Москвы в Петроград 27 сентября, Бердяевы остановились у Лосского. Сын Николая Онуфриевича Лосского, Борис, вспоминал: «Делом солидарности северных коллег было приютить их (москвичей. —