православного государя.
– Так ты думаешь, это возможно, Саша? – спросила Скавронская, уже не слушая высших государственных соображений сестры о затруднениях римского первосвященника и думая лишь об одном своем деле.
– Да, возможно, я же тебе говорю.
– Да откуда ты это все знаешь? Кто тебе рассказывал?
– Он сам. Он был у меня такой радостный, веселый… он хотел ехать к тебе, но побоялся сам… просил меня съездить…
– И любит? – вдруг спросила Екатерина Васильевна, сама не зная почему.
– Ну вот! Ты теперь будешь еще в этом сомневаться! Скавронская привстала, пригнулась к сестре и, охватив ее шею руками, спрятала лицо у нее на груди.
– Нет, Саша, это я так, – заговорила она, – я не знаю, но если б ты только знала, что со мной теперь!
Няня стояла рядом растерянная.
– Няня, – обернулась вдруг к ней графиня, – теперь я поеду на завтрак куда угодно.
– Ты увидишься там с ним, – сказала Браницкая.
– Да, нужно будет велеть приготовить платье, самое лучшее.
– Только бриллиантов надевай поменьше. Государь не любит лишней роскоши.
– О, да, да!.. Я все сделаю, что нужно, будь покойна! Но каков государь! Ведь это ангел, ангел!
– Да, он очень добр к тебе! – со вздохом проговорила Браницкая, вспомнив все милости, которыми осыпала ее покойная государыня.
– Нет, и не говори, – остановила ее Скавронская, – не говори!.. Это не царь, не император, это именно ангел, да…
И она чувствовала в эту минуту такую любовь, преданность и умиление к государю, могучее слово которого возвращало ей жизнь, что вздох сестры показался ей святотатством, и она зажала ей рот поцелуем.
XXIII. Несчастье с баронессой
Великодушный порыв раскаяния баронессы Канних держался недолго, то есть ровно до нового свидания с отцом Грубером.
Иезуит ужаснулся тому, что она сделала, и опять очень ловко доказал ей неуместность ее поездки в Смольный и слишком большую поспешность. Он понимал, что для Литты со вступлением на престол императора Павла труднее всего было бы оправдаться именно от подозрения в каких-то отношениях с какою-то баронессой Канних. Камердинер мог сознаться Куракину, не выдав, впрочем, иезуитов, что он и сделал, так как они сумели запугать его на тот случай, если он вздумает впутать их в обвинение, и, наоборот, обещали свою помощь, если он не выдаст их. Ему нечего было особенно бояться русских властей, потому что он был иностранным подданным. Литта мог заплатить по распискам Абрама, достав денег при изменившихся новых обстоятельствах, но он мог быть потерян навсегда во мнении императора из-за сомнения последнего в вопросе об его отношениях с Канних. И вдруг эта главная опора рушилась теперь! Грубер чуть ли не призвал громы небесные на голову смущенной баронессы, и у нее недостало ни характера, ни сметки возразить отцу-иезуиту. Она снова оказалась в полной его власти, послушным орудием его. Но в то время, пока Грубер обдумывал новый план, каким образом устранить вредного для него человека, Литта был уже осыпан милостями государя, и, по крайней мере, теперь ему не были страшны никакие ухищрения лукавого иезуита.
Государь ехал по Невскому в санях, рассерженный и недовольный: он только что встретил гвардейского офицера с муфтой и отправил его на гауптвахту.
Привычка у офицеров гвардии выходить зимою с муфточками до того укоренилась в екатерининское время, что когда Павел I запретил их употребление, то казалось странным, удивительным и невозможным не то, что гвардейские офицеры пользовались чисто дамскою принадлежностью, но то, что им запрещали делать это.
Дамы носили тогда такие фижмы, что когда они садились в карету, то по обеим сторонам в окна торчали их платья, не умещавшиеся внутри экипажа. Заметив это безобразие и зная, что только крутою мерою можно побороть рабскую склонность дам к велениям моды, Павел I приказал каждой даме при встрече с ним выходить на подножку кареты, что никак нельзя было сделать в огромных фижмах.
Государь ехал по Невскому и поравнялся с огромною каретою, из обоих окон которой торчали безобразные фижмы.
– Стой! – остановил Павел кучера.
Один из стоявших на запятках кареты гайдуков, засуетившись, соскочил и, бросившись к дверям кареты, распахнул их.
Несчастная дама билась в своих фижмах внутри кареты, торопясь, путаясь и от этого еще более лишая себя возможности выйти скорей. Наконец после нескольких отчаянных усилий ей удалось вырваться, причем платье ее затрещало в двух местах, и она, густо нарумяненная, показалась вне себя от испуга на подножке, оробела еще больше и соскочила на самый снег.
Сцена была очень смешна, и, может быть, государь в другое время ограничился бы испугом дамы в виде наказания для нее, но неповиновение, которое он встречал сегодня с утра, вывело его из терпения.
– Как фамилия? – спросил он даму.
– Баронесса Канних, – ответила та, приседая на снегу. Павел наморщил брови – что-то знакомое было в этой фамилии.
– В двадцать четыре часа из Петербурга! – приказал он и, обратившись к кучеру, добавил: – Пошел!
Кучер дернул вожжами, и сани государя понеслись дальше.
XXIV. Завтрак
Торжественно в своей золотой карете въезжал граф Литта в Петербург из Гатчины, куда несколько месяцев назад уехал почти беглецом, едва не опозоренный опутавшей его клеветой. Во дворце его ждала аудиенция, во время которой он должен был вручить свои верительные грамоты посла державного Мальтийского ордена. Но, кроме почета царской милости и возвышения, там, в этом дворце, его ждала теперь жизнь его, радость и счастье. Он знал, что увидится сегодня с нею, и увидится, как нареченный жених.
Сидя в карете, Литта закрыл глаза и, забыв и о предстоящей аудиенции, и о своих грамотах, стал думать лишь о Скавронской и о свидании с нею. Потом он достал из кармана полученное только что, пред отъездом, письмо от Ветуса, чтобы еще раз перечесть его.
«Дни Вашего испытания кончились, – писал старик. – Теперь Вы вступаете в период счастия, который уготован и здесь, на земле, для каждого человека. Всякий живущий имеет свое горе и свои радости. Дай Вам Бог, чтобы Ваша радость была так же сильна, как было трудно испытание. Любите свою будущую красавицу-жену – Вы заслужили право на нее… Будьте же счастливы и помните старика, с которым, может, увидитесь еще, но не скоро. Неотложные дела в других местах заставляют меня оставить Россию; когда это письмо дойдет до Вас, меня уже не будет в Петербурге».
Под письмом стояла подпись бриллиантщика Шульца.
Было довольно холодно, но Литта не чувствовал этого. Напротив, он распахнул шубу и при этом вспомнил о своем кресте и о цепи. Крест Ла Валеты блестел на его груди чудною игрою дорогих бриллиантов.
Литта вспомнил, как два раза этот крест случайно предостерег его, и стал теперь всматриваться в него, не станут ли опять заметны буквы. Он взял в руки крест, повернул его к свету, и вдруг снова блеснула в нем таинственная надпись. Но только теперь она состояла из трех букв; первое «с» Литта не мог разобрать. Фигура мелких бриллиантиков ясно вырисовывалась в слово «ave» – что значило «здравствуй»; это было приветствие, пожелание, выражение радости. Литта тщательно стал разглядывать снова – не разглядит ли страшное слово предостережения «cave», но нет: крест сиял своим почти ослепительным блеском, и в нем ясно читалось приветствие.
Скавронская приехала во дворец одна к назначенному часу. Подъезжая, она видела у большого подъезда золотую карету, в которой, вероятно, явился новый мальтийский посланник. Графиню провели на