вместить в себя это понятие) и удивительного? Красоты? Любви? Этих слов он тоже не знал. Мир, Красота, Любовь, Тепло и даже «Я» были для него одним целым – чем-то, чего его лишили... Лишила. Та женщина. Любовь и тепло, кстати, он не связывал с ней лично. Любовь и тепло
К той темноте, где жил Меранфоль – или к ее окраинам – постоянно на протяжении своей жизни прикасаются, как прикасалась Элиза Хенброк, все люди без исключения. Эта темнота, заполненная образами, хорошо знакома человечеству. Она называется сном, сновидением. А если погрузиться в нее глубже обычного, то ее называют кошмаром. А если погружаться наяву, не засыпая толком, то – бредом. Галлюцинацией.
Но разве сны
Меранфолю тоже казалось, что он имеет дело с чем-то ненастоящим. Образы текли мимо, постоянно меняясь и переходя во что-то иное. Окружающее не было «настоящим»... Впрочем, ничего «настоящего» вообще не было. Мира, где жило тело Элизы и жили тела еще нескольких миллионов людей, а также камни, деревья, облака, волны и пр. Меранфоль – в этом состоянии – вообще не воспринимал.
Но при этом он был лишь частью чего-то большего – правда, частью, живущей обособленно, почти замкнуто, отдельно от остальных частей. Для людей Меранфоль был монстром, таящимся на дне колодца сновидений. Однако у «колодца» имелось второе дно. В восприятии Старших наргантинлэ остаточное сознание человеческого существа – сознание, к чему-то стремящееся, пытающееся чего-то достичь – было подобно мазутной пленке, плавающей на поверхности водоема. Впрочем, процессу создания нового живого шторма она не мешала. До поры до времени Меранфоль и юный наргантинлэ почти никак не были связаны между собой. Но всегда наступает момент, когда живой ураган должен родиться, должен переступить за пределы себя, должен стать уже не просто набором стихийных компонентов, но чем-то большим, чем-то, что в полной мере может называться «живым». Это подобно посвящению, инициации – в этот момент Старшие дарят крохотную часть своих знаний, крохотную часть самих себя новичку. Дарованные знания чрезвычайно разнообразны – они касаются всего в мире видимом и многого в невидимом мире. Новичок получает не ворох сведений, но способность воспринимать все, о чем упоминают Старшие в своем «повествовании» – его сознание словно расширяется, переходит на принципиально иной уровень восприятия. Теперь общение наргантинлэ и Меранфоля стало возможным. Меранфоль впервые смог проникнуть за пределы снов, в мир вещей, где жила Элиза. Переходя, он становился частью живого ветра – тысячной или даже миллионной его составляющей, крохотной частичкой памяти – при этом наконец-таки ощущая себя чем-то единым целым, обладающим силой и собственной волей. Были и другие частички – тысячи душ и элементов стихий, из которых собирается наргантинлэ. Старшие никогда не воровали – они брали лишь то, что отвергала сама жизнь – и их не интересовали подробности прежнего существования тех, кого жизнь выбросила на свалку. Раздробленный камень, сломанный саженец, отравленный ручеек, задохнувшийся во сне младенец... Это были даже не души – зачатки душ, и Старшие наргантинлэ терпеливо собирали их, томящихся во снах, гниющих, лишенных силы, пристанища и крова – собирали всех, обреченных на медленное угасание и смерть. И из гекатомб духовного шлака рождалось новое существо, не принадлежащее миру вещей и миру логики. Стихия, обладающая собственной волей и собственной жизнью – но отнюдь не добрым сердцем и мягким нравом!
И человеческой частью в юном наргантинлэ был Меранфоль – его воспоминания, его душа. При этом, даже став ветром, он всегда оставался во тьме, в снах – пусть наргантинлэ вплел его нить в полотно своей сути, но и прежняя связь с миром людей, с Элизой не исчезла окончательно – и он слишком часто стал пытаться понять: а что он есть сам по себе, без той силы, которая зовется черным ветром?
Эти попытки ни к чему не привели, лишь обострили его желание вернуться туда, откуда он был выброшен в темноту, вернуться не черным ветром – но самим собой. Почему он был выброшен? В этом виновата та женщина из его снов, он это знал. Но что заставило ее так поступить? Он тянулся к ее сознанию – и находил ответы: те ответы, которые Элиза давала сама себе, ее оправдания, которые он принимал за истину. Так постепенно выкристаллизовался круг виновных: сама Элиза, граф Эксферд (отец, не ставший заботиться о ребенке), Рихарт Руадье (ведь из-за надежд на его милости Элиза убила своего сына), и доктор Иеронимус Валонт. А он-то тут, казалось бы, при чем?.. Однако Элиза до сих пор с большой нелюбовью вспоминала этого человека – за то, что он дал ей
Однако его размышления в свивающихся потоках ветров над городом сводились к другому. Он так и не узнал, где искать Элизу. Да и остальных он нашел случайно. Сначала почувствовал кровь Руадье в одном из людей на корабле, выбранным им в качестве очередной игрушки – в то время, когда он странствовал по мирам и морям, поглощая чужие души для того, чтобы лучше понять свою. Но чужая память не приносила желанных плодов – она становилась всего лишь набором отрывочных фактов, не способствующих пониманию, не вела к новой инициации, переходу к следующей ступени развития. Он менялся, но медленно, очень медленно... Правда, покопавшись в этом ворохе, Меранфоль сумел извлечь из него нечто полезное: он узнал, что есть вещи, которые люди считают «злом» и которых страшатся – и с успехом применил свое новое знание в замке сэра Рихарта. Далее его путь лежал на север. В мире смертных прошло четыре года, прежде чем он достиг Леншальского Замка, но для Меранфоля время текло совсем иначе. Выпив разум Эксферда, он так и не получил того, чего хотел – Эксферд не знал, где теперь живет Элиза. Вряд ли это знал врач, но вот зато Элиза прекрасно помнила, где он живет. Правда, врач теперь пребывал не совсем там – однако все же достаточно близко, чтобы не возникло трудностей с его обнаружением. Меранфоль собирался посетить его... И когда это произойдет, на три четверти его долг будет уплачен.
С каждой новой поглощенной душой он терял часть себя, становился все более безумным. Противоречивые желания, противоречивые воспоминания тянули его в разные стороны, и хотя обуздать их было легко, еще один элемент дисбаланса отнюдь не прибавил ему «нормальности», а его поведению – осмысленности и доброжелательности. И без того он был чудовищем. А теперь вдобавок он почувствовал вкус крови и ощутил сладость чужой боли. Ведь души, которые он собирал, принадлежали отнюдь не ангелам...
...Старик зябко кутался в подбитый мехом плащ. Плащ был пыльный, давно нечищеный, но старик не замечал этого. Он давно смирился с грязью, разъедавшей его жилище. Все скрывала пыль, бронзовые предметы покрылись патиной, в одежде жили мелкие кусачие насекомые, в шкафах пауки плели свои сети, из влажных пятен на потолке время от времени капала вода, все было грязно, все дышало тлением... И лучшим (и единственным) способом избавиться от грязи было перестать замечать ее. Он превосходно освоил этот способ.
Пока его трясущееся тело содрогалось от холода или от голодных спазм, его ум был далеко... Его ум тревожили воспоминания былых лет – тех лет, когда он был врачом. Лет, которые (как он понимал теперь) были зенитом его жизни. Его блестящая карьера оборвалась, едва начавшись. О его торговле различными «средствами» стало известно Церкви: кто-то покаялся на исповеди. Тайной исповеди, как бывало не раз, пренебрегли, оправдывая ее нарушение тем, что «иначе нелья», «надо остановить зло» и т. п. Был извещен граф. Эксферд спихнул, как обычно, это дело бальи, но бальи, чувствуя неудовольствие сеньора, не стал долго разбираться. Иеронимуса Валонта, кричащего во все горло, что он уважаемый житель свободного города, отволокли в тюрьму. Стало известно, что он продал нескольким женщинам снадобья, прерывающие беременность, и еще двум или трем – различные яды, будто бы «для крыс», но не оставляющие после использования ярко выраженных следов отравления. Для чего клиенткам нужны эти яды, для каких особенных «крыс», он спрашивать избегал – только брал с них вдесятеро дороже. Этих фактов с лихвой хватило, чтобы сначала подвергнуть Валонта пытке – а потом, уже на основании того, что он сам о себе рассказал, конфисковать все имущество и на десять лет сослать на рудники. С запретом до конца жизни заниматься лекарским делом. Он мог еще благодарить судьбу, что его не сожгли – бальи пришил ему «всего лишь» соучастие в нескольких убийствах. Если бы им занялись Псы Господни, меньшим, чем обвинением в чернокнижии, он бы не отделался. Десять лет на рудниках, еще двенадцать – подсобным рабочим на