курвой спознался?

Спас ее от хулиганов, вечером в парке пристали, хотели снасильничать. Я услыхал крик, напролом в кусты, раскидал шпану, ну, и мне досталось, плечо ножом раскровенили. Встречаться мы зачали с ней, обженились… Спрашивается в задаче: надо было спасать ее от снасильников, чтоб она опосля снюхивалась с кем ни попадя?

Э, все это пустой разговор, лягу-ка я сыпануть…

Он лег на пары, укрылся с головой шинелью. Это в жару-то.

Никто его не стал утешать, да и меж собой солдаты, словно по уговору, не касались рассказанного Головастпковым. Видимо, в этом был немалый такт: почувствовали глубину чужой беды, которую лучше покуда не бередить скоропалительными выводами, дежурными утешениями и советами.

Спустя десять минут Головастиков откинул шинель, сел, вытер пот со лба. Сказал:

— Через ту курву матерь с сестрами не повидал. Про теток и говорить нечего. Мысля была — побыстрей бы уехать из города, от греха… Но город, доложу вам, Новосибирск, стало быть, все же такп разглядел. Родина ж моя… Разросся Новосибирск сильно.

— Это точно, — поддакнул Логачеев. — Едем по Сибири, видим: много в городах заводов всяких. Понимаем: оборонная промышленность! Без нее и войну как выиграешь?

— Тыл крепко помог, выиграли, — сказал Мнкола Симоненко. — Знамя Победы над рейхстагом! Вот мы какие!

— Да уж, такие, — опять поддакнул Логачеев.

Я слушаю солдат и радуюсь разговору. Правильно, хватит о жрачке и неверных женах. Почаще надо вспоминать о минувшей войне, о пашей великой Победе! Надо, чтобы мы всегда были достойны этой Победы!

Состав не отправлялся. На запад уходили пассажирские поезда и на восток, на запад шли товарняки с каменным углем, с лесом, на восток — воинские эшелоны. А наш стоял, будто железнодорожное ведомство забыло о нем. Иркутск утопал в зелени и пыли.

Сквозь тополевые купы проглядывали купол собора, купеческие особняки, стеклобетонные сооружения тридцатых годов и деревянные бараки позднейшей формации. Мостовые были не замощены, деревянные тротуары полусгнли. Ну, это не центр, в центре должны быть камень и асфальт. Проехавшие повозки взбили тучу пыли, темно-бурой, хрусткой на зубах, позывавшей на чих. И мы чихали, и чихал пьяненький слепой, колобродивший возле погрузочно-разгрузочной площадки. Было жаль его: шатается, куда идет — не видит, натыкается на забор. Я подошел, ухватил его за локоть, вывел на улицу. Одетый в списанное, выцветшее хлопчатобумажное — «хебе» — обмундирование, в стоптанных сапогах гармошкой, он зиял слизисто-краспыми глазницами, лез целоваться, бубнил:

— Браток, я танкист, сгорел под Белгородом, а ты кто?

Затем отпустил меня и зашагал по улице шатающейся, неосмысленной походкой пьяного. Пьяный слепой. Это было больпо видеть.

На привокзальной толкучке я купил Гоше игрушку — резинового чертика; надув его, выпускаешь воздух, и чертик пищит:

'Уйди! Уйди!' Поднатужился и выторговал Нине омуля. Он тут был и жареный, и копченый, и вареный, и соленый, с душком и без. Я выбрал копченый, на прочее великолепие деньжат не наскреблось.

Нина обрадовалась омулю и здесь же стала делить его на всех.

Представляете — рыбешку на тридцать с лишним гавриков! И Гоша обрадовался подарку. С ходу овладев технологией, он без устали надувал чертика: 'Уйди! Уйди!' — завороженно прислушивался.

Пока чертик не лопнул: Гоша перестарался, надувая. Что тут было! Море слез, океан горя. А я не очень переношу детские слезы. Клял себя: купил бы непрактичней игрушку, остолоп! Колбаковский подарил Гоше фонарик, и мужик утихомирился. Но до этого слез вылил море не море, а ведро, это точно.

Мы съели омуля, лопнул чертик, опробован подарочный фонарик, а эшелон все не отправлялся. Я снова вылез из вагона, пошел на базарчик, хотя делать там мне было абсолютно нечего. Побродил по рядам и наткнулся на Ранку. Батальонная повариха, перетянутая в талии, сияя медалью 'За боевые заслуги', одинокая, гордая, величественная, плыла по толкучке, словно мстя своим одиночеством, гордостью и величественностью всем этим невоевавшим теткам и воевавшим мужикам, которые на фронте надоедали ей своей любовью, а теперь отвернулись, кобели. не знаю отчего, но я побоялся встретиться с Ранкой, отвернул в сторону. Хотя мне-то что?

Болтаясь по толкучке, прозевал отправление. На станции разноголосица паровозных гудков, и я не уловил своего. Случайно оглянулся — эшелон идет, выстукивают последние вагоны. Я чесанул, догнал, меня за руки втащили к себе связисты. Еле отдышался. Отставать командиру роты не к лицу. Состав вскоре остановился, и я перебежал в свою теплушку. Нина сказала с укоризной:

— Разве можно так, Петя?

— А что?

— Как что? Поезд пошел, а тебя нет.

— Не буду отставать, слово офицера!

Пустячный разговор, а мне стало приятно. Значит, немного ей нужен. И на том спасибо.

Эшелон шел левым берегом Ангары, встречь течению. Оно было стремительное, у порогов вода закипала, пенилась. Колбаковскии не преминул выложить: в Байкал впадают триста речек, а вытекает одна — Ангара. Яша Востриков засомневался:

— Триста? А не сто? Я вроде где-то читал…

— А может, и сто, — согласился Колбаковскии. — Вон у Свиридова спытай, он родом здешний.

— Говоря по-французски, хрен его знает, — сказал Свиридов. — Меня это как-то не интересовало вплотную.

Справа над железнодорожным полотном нависали скальные глыбы, слева оно подчас шло впритык с Ангарой. Так было и с Байкалом: справа угрожающие скалы, слева, в нескольких метрах, голубая прозрачная вода. Эшелон и остановился перед семафором как раз в таком месте — Байкал рядом. Братва с гоготом и улюлюканьем выскочила из теплушек: есть шанс искупаться.

Наиболее ретивые подбежали к воде, сбросили обмундирование, в трусах и подштанниках полезли — и выскочили как ошпаренные: озеро оказалось студеное. Я усмехнулся, вспомнил, как фантазировалось: войдем с Ниной в воду, она будет в трусиках и лифчике и будет опираться на мою руку. Опять усмехнулся. Нила даже не сошла на землю, стояла с Гошкой у кругляка, смотрела на меня.

Я нарвал букетик красных цветов, похожих на маленькие лилии, преподнес Нине. Она сказала:

— Чудесные саранки! Спасибо, Петя.

Я встал возле нее, и мы начали глядеть сверху на берег, где копошились солдаты, на расстилавшееся на многие километры озеро, стиснутое лесистыми берегами, на дымчатый горизонт. В разгар нашего созерцания Гошка сказал:

— Мама, хочу а-а.

Я остался у кругляша один. И вдруг сознание одиночества пронзило меня, как недавно пронзило предчувствие счастья. Да, я одинок, очень одинок, хотя и кручусь среди множества людей.

Это нелегко. Но когда-нибудь это кончится. После войны, когда наступит мир и жизнь потечет по мирным законам. Ну вот и успокоил себя. Уже потом до меня дошло: в этом что-то комичное — Гошкино 'хочу а-а' и следом вселенские страдания по поводу моего одиночества.

Паровозный гудок развеял глубокомысленные рассуждения лейтенанта Глушкова и всколыхнул незадачливых купальщиков на бережке. Спешно натягивая штапы и сапоги, солдатушки рвануля к эшелону. А машинист — видать, дядька озорной — нарочно еще сигналил, гудок за гудком, подбавляя паники.

Берег обезлюдел. Ленивая накатывала волна, у песчаной кромки переворачивала выдранное с корнем дерево. Чайки, всамделишные, морские, падали к воде, выхватывали серебристо сверкавшую рыбу. Вдали белел косой парус. Старшина Колбаковский сказал:

— Товарищи хлопцы, споем про Байкал? Эту — 'Славное море, священный Байкал…'. Кхм! Голосу нету. Свиридов, запевай!

— Слов не помню, товарищ старшина,

— Тю! Местный — и не помню слов?

— Зато он все танги знает, — сказал Кулагин, подначивая.

Вы читаете Эшелон
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату