рассказывать, как жили и как добирались, тетя снова плакала, дядя курил цигарку и часто отворачивался, кашляя, а потом уж стемнело, и полегли спать.
Скоро их разлучили. Дарью поначалу взял к себе другой дядька, отцов двоюродный брат. Потом начальнику станции понадобилась прислуга, и Дарья пошла туда. Начальникова жена часто уезжала в Ленинград к родственникам, и тогда хозяйство оставалось на Даше. Она быстро всему научилась — и дом убирала, и огород без пригляду не оставляла, и за коровой ходила, делала творог и била масло, и Ольга иногда бегала к ней за несколько километров полакомиться ложкой сметаны или творога.
Сама она стала ходить в школу — за четыре версты в тот самый поселок, где когда-то их держали в церкви до отправки на Урал… Сколько было пережито в этой школе? какая она была? — Бронников не знал, Ольга Сергеевна про ту пору сказала лишь одно: что была она отличницей, и в пятом классе ее выбрали старостой. Но на собрании присутствовал завуч, который поправил ее одноклассников, сказав, что Ольга — дочь раскулаченного, а кулаки — враги народа, и, следовательно, каждый из них под подозрением у честных людей. И в подтверждение своей неоспоримой правоты указал на иконки вождей, развешенные по правой стене класса. Ольга сидела молча, вжавшись в парту, пряча горящее лицо, по которому катились слезы, и не знала, можно ей выбежать или, если она сделает так, будет только хуже… С ними ведь не поспоришь. Колхозная власть лютовала вовсю. Единоличников продолжали ссылать, только теперь не в Сибирь и не на Урал, а, как говорили, в пески — куда-то на юг, в пустыни и степи. Или еще отбирали у иных землю, заставляя работать на колхозной за ту же пайку. Дядька Лавр прикидывался дурачком, со всеми дружил — он вообще умел жить как-то так ловко, катышком… Жить! — с такой жизни и взять-то с него было нечего, кроме голодных ртов.
Но все равно она боялась.
Год спустя, в начале следующего лета, пришли два письма — одно за другим, через день, как если бы в своих долгих путаных странствиях они нарочно где-то сговаривались и поджидали, чтобы заявиться этак вот — на пару, чуть ли не под ручку, будто одного было мало, чтобы всем тут наплакаться вволю. Одно за две недели примчалось с глухоманного Урала, другое где-то завеялось и почти полгода гуляло, добираясь из Ташкента.
Мама писала, что латышские родственники, извещенные дядькой Лавром о ее с Сергеем судьбе, отправили посылку. Посылка каким-то чудом дошла, и той гречки, пшена и сухарей хватило им, чтобы дотянуть до весны. (Бронников, слушая, диву давался, перебивал: минуточку, как же дошла?! как могла туда посылка дойти?! — «Не знаю, — недоуменно пожимала плечами Ольга, и было видно, что прежде она не задавалась этим вопросом. — Так мама написала…») А папу с тюрьмы отпустили искалеченного, через два месяца он умер. И она не уверена, что это письмо дойдет — законная переписка запрещена, посылает тайно через тех кержаков, у которых меняла кольцо. Голод свирепствует по-прежнему, и дядю Егора, папиного брата, пригнанного с семьей следующим эшелоном, нашли весной в землянке, а жена его и дети прибрались еще раньше. И что не он один погиб этой зимой — чуть потеплело, собрали целую команду чистить бараки, зарывали что осталось после морозов да оттепелей в общую могилу без надписи и уж тем более без креста. И что она снова не знает, выживут ли они в будущие холода.
Второе письмо пришло Лавру от невестки, жены младшего брата Трофима.
Катерина просила прощения, что не написала сразу, а только вот сейчас — ранее не было сил взяться за перо, чтобы рассказать о случившемся. Корпус, где служил Трофим, послали в дальний трудный поход — за речку Аму-дарью они направлялись, в Афганистан, спасать тамошнего царя Амануллу-хана, большого друга Советского Союза, — оказать ему помощь, разбить лютых врагов и поставить на своем!.. Вернулись двумя месяцами позже — так же скрытно, как уходили, — да только Троша в корпусе уже не числился. Вызвали ее в штаб. Командир бригады герой Гражданской войны Виталий Маркович Примаков, под началом которого шел Трофим в свой последний бой, обнял за плечи и наравне с ней, горемычной, пролил слезу. Вручил посмертный Трофимов орден Красного Знамени и бумагу, где было написано, что муж ее, комбат Князев Трофим Ефремович, был храбр и отважен и погиб за дело мирового пролетариата. Еще выдал командирский аттестат на полгода и обещал устроить сынишку в детский сад. Теперь без работы ей никак, и, слава богу, уже взяли директором гарнизонной библиотеки, где прежде был один узбек, совершенно все разваливший, так что и хорошо — дел невпроворот, день проходит как в тумане, а ночью она лежит без сна, прижав к себе ребенка. Болит у нее сердце, ноет, каменеет, булыжником гнетет душу. Вспоминает она Трошу — и никогда, никогда его не забудет! Уж так она его любила, так холила, так к нему всей душой прилепилась! Через силу она терпит эту боль, плачет, горюет, а что говорят про нее всякие гадости, так люди и рады посудачить о том, до чего им никакого дела нет, а про красивых женщин и толковать нечего — вечно про них распускают гадкие сплетни, все это неправда, и на том до свидания.
На помин Трофимовой души Лавр ночью разрыл схрон в углу огорода, вытащил полведра картошки, тетя сварила. Ольга взяла в руку горячую порепанную картофелину и вдруг ясно поняла, что прежде был у нее дядька Трофим — живой, веселый, грозный, каждым движением властно приближавший к себе весь окрестный мир, — а теперь вместо него вот эта картошка, и это навсегда!.. Выронила, расплакалась, и дядька Лавр сначала бранил ее, что едой не дорожит, а потом посадил на колени, прижал к себе и стал кашлять и отворачиваться…
В конце концов она успокоилась, но долго еще потом время от времени вспоминала и вздрагивала — как же так? не будет больше дядьки Трофима? не сможет он подкинуть ее выше яблонь и крыш?.. Его образ постепенно терял четкость очертаний, туманился, как туманится вечером луг, когда в зыблющихся белых пластах можно увидеть что угодно — вот, кажется, белобородый человек в белой рубахе стоит и смотрит на тебя!.. вот белая лошадь медленно прошла, понуро опустив голову и растрепанную белую гриву — и растаяла, разошлась волоконцами тумана… вот с беззвучным шорохом, неслышно роняя капли с мокрых листьев травы, пробежал белый мальчик в белом картузе, оглянулся напоследок, так же беззвучно смеясь, и пропал на берегу белой реки…
Так же и дядька Трофим пропадал, истаивал в ее памяти — туманилось и гасло все то неясное, зыбкое, странное, что могла она, ребенок, вообразить о его дальней жизни в сказочном и страшном Туркестане…
Туркестан
Яблони, груши и урючины сбросили цвет довольно давно, однако в пряном воздухе еще витало его призрачное веяние, а то еще в пиалу слетал, кружась, ненадолго забытый временем душистый лепесток.
В прохладной тени загородного сада чуть поодаль друг от друга (должно быть, чтобы одна беседа не мешала другой) стояло штук шесть квадратных узбекских топчанов — катов, застеленных курпачами и одеялами. На одном из них и расположились.
ТАШКЕНТ, АПРЕЛЬ 1929 г
Компания собралась небольшая — сам Трофим, затем Трещатко (его заместитель, командир первого орудия), замкомроты Безрук и Звонников. Звонников был той же роты замкомвзвода, и выходило, что взяли его немного не по чину. Но уж больно славно он, москвич из заводских, пел хорошие песни — это во-первых. А во-вторых, в застолье всегда хорошо иметь младшего. Ну, чтобы, скажем, чай разливал — да и вообще.
Именно поэтому Трофим, если б на самом деле нужно было проведать кухонные дела или что-нибудь там спроворить, послал бы по этой надобности именно Звонникова, и Звонников отлично бы все спроворил и разведал.
Но надобы никакой не было, а просто Трофим устал слушать рассуждения Безрука о верности экономической политики, даром что толковал Безрук как по писаному — дескать, дело идет к тому, что НЭПу конец, и лично его, Безрука, такой расклад не может не радовать, а то, мол, опять мироед за старое взялся