увеличу эту цифру до трех миллионов. Пункт III. Все эти жертвы будут посланы почтой на главную бойню». Нет сомнения, все стремятся к миру, и каждый благоразумный человек готов послать ко всем чертям вернувшегося на родину повелителя, если он не гарантирует мира. Но теперь, – как трагична его судьба, – когда воинственный император впервые жаждет покоя, при условии, что ему оставят власть, теперь-то ему никто и не верит. Честные буржуа, полные страха за сохранность своей ренты, не разделяют воодушевления офицеров, сидевших на половинном окладе, и профессиональных вояк, для которых мир означал застой в делах. И когда Наполеон, в силу необходимости, дарует им избирательные права, они тут же дают ему пощечину, избирая именно тех, кого он пятнадцать лет преследовал и держал в тени, – революционеров 1792 года Лафайета и Ланжине[138]. Нигде не осталось союзников, в самой Франции мало твердых приверженцев; нет человека, с которым можно было бы посоветоваться в узком кругу. Недовольный и встревоженный, блуждает император по пустому дворцу. Нервы сдают, воля ослабевает: он то кричит, теряя самообладание, то впадает в тупую летаргию. Он теперь часто спит днем: не физическая, а душевная усталость, словно свинцовая тяжесть, день и ночь угнетает императора. Однажды Карно застает его в слезах перед портретом сына – римского короля; он жалуется приближенным, что его счастливая звезда закатилась. Игла внутреннего компаса показывает, что зенит успеха уже пройден, и беспокойно колеблется стрелка его воли от полюса к полюсу. Не надеясь на успех, готовый к любым соглашениям, вынужден наконец избалованный победами император вступить в войну. Но дух победы не витает больше над покорно поникшим челом.
Таков Наполеон в 1815 году, мнимый властелин, мнимый император, которому судьба ссудила призрачные одежды власти. Зато стоящий рядом с ним Фуше именно в это время достиг расцвета своих сил. Закаленный клинок его разума, всегда прячущийся в ножнах коварства, не так срабатывается, как страсти, пребывающие в вечном круговороте. Никогда Фуше не был так ловок, так пронырлив, так изворотлив и дерзок, как в эти «Сто дней», в период возрождения и падения империи; не к Наполеону, а к нему обращены полные надежды взоры тех, кто ждет от него спасения. Все партии (редкое явление) оказывают этому министру больше доверия, чем самому императору. Людовик XVIII, республиканцы, роялисты, Лондон, Вена – все видят в Фуше единственного человека, с которым можно всерьез вести переговоры, и его расчетливый, холодный разум внушает усталому, жаждущему мира человечеству больше доверия, чем то вспыхивающий, то в смятении гаснущий гений Наполеона. Все те, кто отказывает «генералу Бонапарту» в титуле императора, с уважением относятся к личному кредиту Фуше. Те же границы, на которых бесцеремонно задерживают и арестовывают государственных агентов императорской Франции, словно по мановению волшебного жезла, открываются для тайных агентов герцога Отрантского. Веллингтон[139], Меттерних, Талейран, герцог Орлеанский, царь и короли – все они охотно и с величайшей вежливостью принимают эмиссаров Фуше, и тот, кто до сих пор всех обманывал, становится вдруг единственным честным игроком в мировой игре. Ему достаточно двинуть пальцем, и его воля претворяется в действие. Восстала Вандея, предстоит кровавая борьба – но достаточно Фуше отправить гонца, и путем переговоров он предотвращает гражданскую войну. «К чему, – говорит он с откровенной расчетливостью, – проливать сейчас французскую кровь? Еще несколько месяцев – и император либо победит, либо погибнет; зачем бороться за то, что, по всей видимости, попадет к вам в руки без кровопролития? Сложите оружие и ждите!» И тотчас же роялистские генералы, убежденные этими трезвыми, отнюдь не сентиментальными доводами, заключают желанный договор. Все – как за рубежом, так и внутри страны – прежде всего обращаются к Фуше, ни одно парламентское решение не принимается без его участия; беспомощно смотрит Наполеон, как его слуга парализует его руку повсюду, где ему хотелось бы нанести удар, как он использует против него выборы и с помощью республикански настроенного парламента ставит преграды его деспотической воле. Тщетно хочет Наполеон освободиться от Фуше – миновало то самодержавное время, когда герцога Отрантского можно было уволить, как неугодного слугу, назначив ему пенсию в несколько миллионов; теперь скорее министр может спихнуть с трона императора, чем император – герцога Отрантского с его министерского кресла.
Эти недели своевольной и вместе с тем продуманной, целенаправленной политики составляют самые совершенные страницы истории мировой дипломатии. Даже его личный противник, идеалистически настроенный Ламартин вынужден отдать должное макиавеллистическому гению Фуше. «Нужно признать, – пишет он, – что в те дни Фуше, играя свою роль, проявил редкую смелость и стойкую неустрашимость. Из- за своих козней он ежедневно рисковал головой и мог бы в любую минуту пасть жертвой гордости или гнева, пробудившихся в груди Наполеона. Из всех уцелевших со времени Конвента он один сохранил свою энергию и не утратил свою отвагу. Будучи зажат благодаря своей смелой игре в жестокие тиски между нарождающейся тиранией и воскресающей свободой, с одной стороны, и между Наполеоном, приносившим в жертву своим личным интересам интересы отечества, и Францией, не желавшей идти на гибель ради одного человека, с другой стороны, Фуше запугивал императора, льстил республиканцам, успокаивал Францию, подмигивал Европе, улыбался Людовику XVIII, вел переговоры с европейскими дворами и политическую игру с господином Талейраном и своим поведением поддерживал общее равновесие; это была необычайно трудная, столь же низкая, сколь и возвышенная, и, во всяком случае, грандиозная роль, которой история и поныне не уделила должного внимания. Роль, не отличающаяся благородством, но не лишенная любви к отечеству и героизма, роль, в которой подданный поднялся до уровня своего повелителя, министр превзошел властелина. Играя эту роль, Фуше стал благодаря своему двуличию третейским судьей между империей. Реставрацией и свободой. История, осуждая Фуше, должна будет признать его смелость в эпоху „Ста дней“, его превосходство перед всеми партиями и такое величие его интриг, которые должны были бы поставить его в ряд с самыми выдающимися государственными деятелями, века, если бы могли существовать подлинные государственные деятели без достойного характера и добродетелей».
Так проницательно судит Ламартин, поэт и государственный деятель, живший в эпоху, еще непосредственно дышавшую воздухом тех лет. Легенда о Наполеоне, сотворенная пятьдесят лет спустя, когда тела десяти миллионов убитых обратились в прах, всех калек уже похоронили, а раны, нанесенные Европе, были залечены, судит о Фуше, конечно, более строго и несправедливо. Каждая героическая легенда представляет собой что-то вроде духовного тыла истории, и, как всякий тыл, она очень легко относится ко всему тому, от чего сама не страдает: к бесчисленным человеческим жертвам, к слепому самопожертвованию, даже к безумству героически гибнущих смельчаков и их бессмысленной верности. Наполеоновская легенда, прибегающая лишь к черной и белой краске, признает только «верных соратников» и «предателей» своего героя; она не отличает Наполеона – консула, который при помощи благоразумных и энергичных мер водворил мир и порядок в своей стране, от Наполеона, одержимого цезаристским безумием, для которого война стала манией и который во имя жажды личной власти беспощадно ввергал мир в кровопролитные авантюры и сказал Меттерниху слова, достойные Тамерлана: «Такому человеку, как я, наплевать на миллион жизней». И каждого здравомыслящего француза, пытавшегося противопоставить разумную умеренность безграничному честолюбию одержимого демоном императора, слепо бросавшегося навстречу своей гибели, каждого, кто не приковывал себя раболепно и подобострастно, забыв обо всем на свете, к его колеснице Джаггернаута – Талейрана, Бурьенна, Мюрата, – всех эта легенда с дантовой суровостью ввергает в ад, и Фуше предстает в ней как предатель из предателей, advocatus diaboli[140]. Согласно легенде, Фуше в 1815 году снова вступил в министерство только для того, чтобы, заранее продавшись Людовику XVIII и европейским державам, приблизиться к императору и, улучив момент, нанести ему удар в спину. Утверждают, будто он уже 20 марта, при отъезде короля, велел передать монархистам: «Спасайте короля, уж я берусь спасти монархию» – и, принимая министерский портфель, доверился своему Санчо Пансе: «Мой главный долг – противодействовать всем планам императора; через три месяца я буду сильнее его, и если до тех пор он не прикажет расстрелять меня, я поставлю его на колени». Это предсказание, к сожалению, датировано настолько точно, что не может не быть придуманным a posteriori[141].
Но предполагать, что Фуше вступил в министерство, уже являясь сторонником Людовика XVIII, в качестве подкупленного им шпиона, значит очень уж недооценивать этого человека и не понимать его великолепного в своей психологической сложности, таинственно демонического характера. Дело не в том, что Фуше, этот совершенно аморальный макиавеллист, не был способен при случае совершить подобное, как и вообще любое, предательство, нет, но такая подлость была слишком проста, слишком