— А почему у Руммлера на шее веревка? Ты хочешь продать его на базаре?

— Бвана, кто купит старую собаку?

— Я хотел посмотреть, как ты смеешься. А теперь давай говори, почему ты здесь сидишь?

— Ты знаешь.

— Нет.

— Ты всегда лгал только ртом, бвана. Мы с Руммлером уходим в большое сафари. Кто первым уходит в сафари, у того сухие глаза.

Вальтер повторил, не открывая рта, каждое слово. Почувствовав в горле боль, он сел на пол и погладил Руммлера по короткой жесткой шерсти на затылке. Теплое тельце собаки напомнило ему о, казалось бы, давно погребенных в памяти ночах перед камином в Ол’ Джоро Ороке, и ему захотелось спать. Он воспротивился успокоению, которое уже заставило его прижаться головой к коленям. Сначала ему было приятно давление на глазницы, но потом ему начали мешать цвета, распадавшиеся на свету, как и его мысли.

У него было такое чувство, будто он уже присутствовал при этой сцене, казавшейся ему какой-то нереальной, вот только не мог вспомнить, когда это было. Его память быстро и слишком охотно пустилась демонстрировать ему путаные картинки. Он увидел своего отца стоящим перед отелем в Зорау, но, когда свеча начала последнюю борьбу за жизнь, отец отвернулся от сына и превратился в Грешека, стоявшего в Генуе у лееров «Уссукумы».

Флаг со свастикой рвался на ураганном ветру. Вальтер в изнеможении ждал звука голоса Грешека, твердое произношение и упрямую злость в слогах, от которых прощание было бы еще тяжелее. Но Грешек ничего не сказал, только так сильно замотал головой, что флаг отвязался и упал на Вальтера. Он не чувствовал уже ничего, кроме собственного бессилия и тяжести молчания.

— Кимани, — сказал Овуор, — твоя голова еще помнит Кимани?

— Да, — быстро ответил Вальтер. Он был рад, что снова может слышать и мыслить. — Кимани был мне другом, как и ты, Овуор. Я его часто вспоминал. Он убежал с фермы до того, как я уехал из Ол’ Джоро Орока. Я не сказал ему «квахери».

— Он видел, как ты уезжал, бвана. Он слишком долго стоял перед домом. Машина становилась все меньше. На следующее утро Кимани умер. В лесу нашли только кусок от рубашки Кимани.

— Ты мне никогда не рассказывал об этом, Овуор. Почему? Что случилось с Кимани?

— Кимани хотел умереть.

— Но почему? Он не был болен. И старым еще не был.

— Кимани всегда говорил только с тобой, бвана. Ты еще помнишь? Бвана и Кимани всегда были под деревом. Это была самая красивая шамба с самым высоким льном. Ты наполнил его голову картинками из своей головы. Кимани любил эти картинки больше своих сыновей и солнца. Он был умным, но недостаточно. Кимани пустил соль из своих глаз в тело и стал сухим, как дерево без корней. Мужчина должен идти в сафари, когда наступит его время.

— Овуор, я тебя не понимаю.

— «Овуор, я тебя не понимаю». Ты так всегда говорил, когда твои уши не хотели слушать. И в тот день, когда прилетела саранча. Я сказал: «Саранча прилетела, бвана», но бвана сказал: «Овуор, я тебя не понимаю».

— Прекрати красть мой голос, — сказал Вальтер. Он заметил, как его рука тянется от шкурки Руммлера к колену Овуора; он хотел повернуть ее обратно, но она уже не слушалась его воли. Некоторое время, показавшееся ему очень долгим, он противился пониманию, все сильнее чувствуя тепло и гладкость кожи Овуора. Потом пришла мука, а с ней уверенность, что это прощание беспощаднее всех предыдущих.

— Овуор, — сказал он, втирая самообладание в свою свежую рану, — что я скажу мемсахиб, если ты сегодня не выйдешь на работу? Я должен сказать: Овуор больше не хочет помогать тебе? Или: Овуор хочет забыть нас?

— Чебети будет работать за меня, бвана.

— Чебети всего лишь айа. Она не работает в доме. Ты же знаешь.

— Чебети тебе айа, а мне жена. Она будет делать то, что я скажу. Она поедет с тобой и мемсахиб до Момбасы и подержит маленького аскари.

— Ты никогда не говорил, что Чебети твоя жена, — сказал Вальтер. Его голос, полный упрека, показался ему детским, и он застенчиво стер пот со лба. — Почему, — тихо спросил он, — я не знал этого?

— Мемсахиб кидого знала. Она всегда все знает. У нее глаза, как у нас. А ты всегда спал на своих глазах, бвана, — рассмеялся Овуор. — Собаке нельзя на корабль, — сказал он так быстро, словно каждое слово уже давно было у него во рту. — Она слишком стара для новой жизни. Я пойду с Руммлером. Так, как я ушел из Ронгая, а потом из Ол’ Джоро Орока в Найроби.

— Овуор, — устало попросил Вальтер, — ты должен сказать мемсахиб кидого «квахери». Я должен сказать моей дочери: Овуор ушел и не хочет больше видеть тебя? Должен ли я сказать: Руммлер ушел навсегда? Эта собака — часть моего ребенка. Ты же знаешь. Ты был при этом, когда они с Руммлером подружились.

Вздох был как первый свист ветра после дождя. Пес пошевелил ухом. Его визг был еще у него в пасти, когда открылась дверь.

— Овуору надо уходить, папа. Или ты хочешь, чтобы его сердце засохло?

— Регина, когда ты проснулась? Ты подслушивала. Ты знала, что Овуор уходит? Как вор в ночи.

— Да, — сказала Регина. Она повторила это слово и покачала головой так же, как тогда, когда показывала брату, что нельзя рыться в собачьей миске. — Но не как вор, — объяснила она, и печаль легла тяжестью на ее голос. — Овуору нужно уйти. Он не хочет умереть.

— Господи, Регина, прекрати болтать ерунду! От прощания не умирают. Иначе я бы давно умер.

— Некоторые люди умирают, но продолжают дышать.

Регина испуганно закусила нижнюю губу, но было уже слишком поздно. Она уже глотала соль, а ее язык был не в силах вернуть сказанное. Девочка так смутилась, что даже подумала, ее отец смеется, и не посмела взглянуть на него.

— Кто тебе такое сказал, Регина?

— Овуор. Уже давно. Не помню когда, — солгала она.

— Овуор, ты умный.

Овуору пришлось насторожить уши, как собаке, которая слышит первый звук после глубокого сна, потому что бвана сказал это тихо, как старик, у которого слишком много воздуха в груди. И все-таки ему удалось насладиться похвалой, как в добрые дни свежей радости. Он попробовал схватить умершее время, но оно сыпалось у него между пальцев, как тонко помолотая кукурузная мука. Он с трудом подвинулся в сторону, и Регина уселась между ним и своим отцом.

Тишина была доброй PI делала эту нетелесную боль легкой, как перышко курицы до того, как она снесет свое первое яйцо. Все трое молчали, пока свет дня не стал белым и ясным, а солнце не окрасило листья в темно-зеленый цвет, возвестивший о начале дня сиянием в воздухе.

— Овуор, — сказал Вальтер, открывая окно, — здесь лежит моя старая черная мантия. Ты забыл взять ее.

— Я ничего не забыл, бвана. Мантия мне больше не принадлежит.

— Я подарил ее тебе. Разве умный Овуор уже забыл? Я подарил тебе ее в Ронгае.

— Ты снова наденешь мантию.

— Откуда ты знаешь?

— В Ронгае ты сказал: мантия мне больше не нужна. Она из жизни, которую я потерял. Теперь, — сказал Овуор, показав при смехе свои зубы, как в дни, которые нынче стали лишь кукурузной мукой, — ты снова нашел свою жизнь. Жизнь с мантией.

— Ты должен взять ее с собой, Овуор. Без мантии ты меня забудешь.

— Бвана, моя голова не может забыть тебя. Я выучил от тебя так много слов.

— Скажи их, скажи их еще раз, друг.

— Я оставил свое сердце в Гейдельберге, — вполголоса напел Овуор. Он заметил, что его голос с каждым звуком становится все сильнее и что музыка у него в глотке все еще такая же сладкая, как в первый

Вы читаете Нигде в Африке
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×