У нее уже знакомо закружилась голова, дыхание перехватило, сердце застучало, как бешеное, и, совершенно не соображая, что говорит, она забормотала беспомощно и смущенно:
— А как же гулять? Ты же хотел гулять… А мне надо плеер Наташке… Отпусти меня!
Он неожиданно остановился, поставил ее на пол, разжал руки и отошел. Тамара испытала мгновенный всплеск острого разочарования — с какой это стати он вдруг ее послушался? — осторожно приоткрыла глаза и поискала его взглядом. Евгений стоял над креслом, в которое свалил все мелкие пакетики и коробочки, растерянно смотрел на эту кучу и скреб пятерней в затылке.
— Куда же я его дел-то, а? Ведь сразу теперь не найду, — задумчиво приговаривал он, впрочем даже и не пытаясь что-нибудь искать в этой куче. — А ведь я приносил. Не мог же я его в магазине забыть, правда?
— Правда, — согласилась Тамара. — А чего ты не мог забыть-то?
— А ничего я не мог забыть, — гордо сказал он, все так же растерянно глядя на заваленное коробками и пакетами кресло. — Я вообще не забывчивый… Вот ты, например, помнишь, что твоя Натуськинс просила?
— Натуська, — машинально поправила его Тамара. — Мы ее вообще-то по-всякому зовем, но чаще всего — Натуськой.
— Тем более! — назидательно сказал Евгений, оторвал руку от затылка и помахал в воздухе указательным пальцем. — Тем более, если Натуська! Тогда совершенно точно: я его забыть никак не мог. Следовательно, принес. Тебе понятна логика моих рассуждений?
— А как же, — важно подтвердила она, изо всех сил стараясь не засмеяться. — Логика твоих рассуждений мне совершенно понятна: если Натуська — тогда ты его забыть никак не мог.
Господи, как же ей нравилась логика его рассуждений! Эта его бестолковая трепотня, и многозначительно поднятый к потолку палец, и растерянное лицо, и хитрые глаза, и усы, из-за которых никогда не поймешь, улыбается он или нет… Ей нравилось в нем абсолютно все. А то, что он принимает решения, предварительно не поинтересовавшись ее мнением, — так это от его многолетней привычки командовать подчиненными. Или от ее многолетней непривычки к тому, чтобы за нее кто-то что-то решал. В конце концов, большинство женщин, наверное, безумно радовались бы возможности спихнуть на кого-то решение хотя бы некоторых проблем. Особенно бытовых. А уж о крупных проблемах и говорить нечего! Вот что было бы, если бы Евгений предоставил ей самой решать, как развиваться их отношениям? А ничего не было бы. Она волновалась бы по поводу сочетания нарядного платья и зимних сапог, не спала бы ночей, думая, красить ли ресницы завтра утром, умирала бы от отчаяния, не встретив его днем где-нибудь на этаже, а может быть, когда-нибудь набралась бы такой невиданной смелости, что подкараулила бы его вечером после работы, чтобы пройти вместе двадцать метров до перекрестка: ей — направо, ему — налево. Вот что было бы. А скорей всего, не было бы и этого. Скорей всего, нырнула бы она в густую тень, спряталась бы под ковром, зажмурилась бы, заткнула уши и стиснула зубы, чтобы, не дай бог, нечаянно как бы не обнаружить своего существования в этом мире, и там, под ковром, переждала бы, пережила, переболела, а потом выползла бы наружу, и никто ничего не заметил бы. Потому что и замечать было бы нечего. А через какое-то время она и сама поверила бы: нечего было замечать, потому что ничего и не было… Нет уж, пусть лучше он решает — и за себя, и за нее, и за них обоих. Значит, и эта его черта ей нравится.
— Ты чего смеешься, а? — Евгений стоял над ней, грозно шевеля бровями, и топорщил усы. — Ты надо мной смеешься? Зря смеешься. Если я сказал, что принес, значит, принес!
Она и не думала смеяться, она просто тихо радовалась про себя, может быть, даже улыбалась, наблюдая его хождение из угла в угол и слушая его невнятную, ни к чему не обязывающую и такую забавную болтовню. Но тут не выдержала, рассмеялась громко, закричала сквозь смех:
— Да что принес-то?
— А вот что! — торжествующе произнес он, выхватывая из вороха вещей, сваленных на кровати, какую-то коробку и размахивая этой коробкой у нее перед носом. — И попробуй только сказать, что я не имею права! Это вообще не тебе, а Натуськинсу!
— Натуське, — поправила она, перестала смеяться и села на кровать. — А Натуська тут при чем?
Евгений бросил коробку ей на колени, присел рядом с ней, потер лицо ладонями и протяжно вздохнул.
— Малыш, что-то мне с тобой как-то трудно, — после минутного молчания заговорил он виноватым голосом, хмурясь и глядя в сторону. — Кажется, ты чего-то не понимаешь… Или это я не понимаю? Так ты объясни! А то ведь я не знаю, что и делать. Разве так можно жить? Так жить нельзя.
— Ты о чем? — Тамара вдруг почувствовала, как сильно и больно забилось сердце, и мгновенно пересох рот, и руки стали холодными и непослушными. — Почему тебе трудно? Как нельзя жить? Я правда не понимаю…
Евгений опять долго молчал, вздыхал, отводил глаза и шевелил усами.
— Ты все время сопротивляешься, — наконец сказал он недовольно. — Ну, в чем дело-то? Ну, хочется мне, чтобы ты в халате походила, — трудно тебе, что ли?.. И ножки чтобы не мучила… И съела чего-нибудь вкусненького… А плеер Натуськинсу — это ведь не тебе подарок. И даже не ей. Это вообще-то мне подарок. Чтобы время зря не тратить. Чтобы все твое время — только для меня. Понимаешь?
— Как я испугалась, — с трудом сказала она, закрыла глаза, перевела дыхание и почувствовала, как горячая волна облегчения смывает липкий холодный страх. — Как я испугалась, ты бы знал… Я подумала…
Она спохватилась, замолчала на полуслове… Евгений вдруг сильно толкнул ее, опрокинул на подушку, сжал ее плечи и близко наклонился, внимательно вглядываясь в ее лицо.
— Что ты подумала? — вкрадчиво спросил он. — А ну, колись быстро! Чистосердечное признание…
— Я подумала, что ты меня бросить хочешь, — выпалила Тамара. — Ты сказал: со мной трудно, так дальше нельзя… Ну, вот я и подумала.
Евгений усмехнулся, склонился еще ниже, потерся носом о ее нос и вздохнул:
— Значит, не хочешь правду говорить…
— Да я правда так подумала, — слабо вякнула она, чувствуя, как опять сладко закружилась голова.
— Ладно, ладно, — сердито перебил Евгений, отпустил ее плечи и решительно поднялся. — Не морочь мне голову. До такой дури даже ты додуматься не могла. Ничего, ты мне потом все расскажешь. Под пытками и на детекторе лжи. Вставай, ужинать пора. Корми своего мужика, охотника и добытчика. Потом гулять пойдем… Причем — в новых сапогах! Я все сказал.
Тамара хотела обидеться — например, за то, что он ей не поверил. Но ведь он не поверил потому, что сам такой мысли не допускал — бросить… Это было хорошо, это было просто замечательно, и обижаться тут было глупо. Можно было обидеться еще и на диктаторский тон, но она вдруг с изумлением поняла, что и его диктаторский тон ей безумно нравится, как нравится и все остальное. Вот бы никогда не подумала…
— Сатрап, — с удовольствием обругала она его. — Тиран. Душитель всяческих свобод.
И царственным жестом запахнула на себе расшитые полы необъятного халата.
— Здорово! — восхищенно оценил Евгений не то халат, не то ее высказывание. — Я тебе покажу свободу! Давай рукава подвернем… Ты у меня живо о свободе забудешь! А что длинноват — так это ничего, да? Это на вырост. Все-таки какая ты маленькая… Ты теперь о свободе даже и не мечтай! И тапочки надень, смотри, какие хорошие тапочки, мягкие…
Он опять смешно и нелепо суетился вокруг нее — больше мешал, чем помогал, — но это уже не вызывало у нее снисходительной насмешливости. Он заботился о ней, и это было странно, непривычно и так прекрасно, что хотелось плакать. Смеяться тоже хотелось. Наверное, истерика начинается. Тамара никогда не понимала, что это такое — истерика, и даже не очень-то верила, что она существует на самом деле, а не выдумана капризными бабами как средство давления на окружающих. Оказывается, существует. Оказывается, это волшебное состояние — истерика. Если, конечно, то, что она сейчас чувствует, — это и в самом деле истерика.
— Кажется, я истеричка, — сообщила она Евгению мечтательным тоном, наблюдая, как тот вскрывает упаковки с нарезкой и вытряхивает содержимое банок на одноразовые пластиковые тарелки.