(Описал).
– Ну, потом я рассердился: ну, что в самом деле? Ежели так, так при чем тут толстовство? Ежели так – так уж бросайте все это к чертям! Ну, и выразил это ему.
– Ну, а он что?
– А ему что? Выслушал!
– Ну, а что-нибудь сказал?
– Чудной вы человек! Да что ему говорить? Говорить-то здесь нечего. Ну, что бы он стал говорить? Ну, потом встречались с ним, но уж в холодном таком виде…
О нижегородском губернаторе, однажды севшем рядом с ним на обрыве над Волгой и изложившем ему свой проект устроения государства. Каждому великому князю по губернии – автономное управление. И губернии будут в порядке, и великие князья заняты. Этот же (?) губернатор, приехав в другой город, узнал, что существует городская Дума и что он должен открывать ее заседания. Идея Думы не вместилась в него, монархиста. Но Дума была, факт, – распоряжение монарха, губернатор должен был повиноваться: он вошел солдатским шагом в собрание и сказал: «Объявляю заседание городской Думы открытым». Затем повернулся и… тем же шагом – вон из помещения.
Рассказ (один из многих, полуугасших в памяти за дни бесед) о дьяконе, силища голоса которого (октава) тушила свечи на большом расстоянии. «Рожа такая, точно по ней лошади топтались. Вот такого вот роста, маленький, квадратный… Страшно смотреть…»
И метет, и метет жизнь, как метелью… Судьба за судьбой, проходят оживающие тени – а день медленно тянется.
Инженер, пошедший пройтись, сказал жене, что вернется к завтраку. На улице увидал женщину необыкновенной красоты. За ней. Роман. Она – жена какого-то посла. Едет в Константинополь, еще куда-то. Он с ней. Турецкая тюрьма. Бегство. Погоня. Морское приключение со стрельбой, и
наконец является к жене. К завтраку. Девятнадцать месяцев спустя: ну, вот и я…
Девочка тринадцати лет, история с отчимом, дикое по фантастике бегство. События одно за другим, жизнь в роскоши, отечески ее полюбившего человека, его смерть, ее продают в рабство, в гарем. Еще и еще… Японская война, она – сестра милосердия. Кончается ее след непонятным возложением ею венка на могилу писателей на Волковом кладбище.
За окнами, распахнутыми, – лиловизна неба. Когда встаешь – направо Соррентийский залив. Зеркальный блеск солнца.
Рассказал, как он прыгнул, купаясь, в юности с моста, ударился обо что-то под водой и, теряя кровь, пошел ко дну. Его спас ямщик, проезжавший по мосту.
О пожаре, начавшемся утром – оставил папиросу, горящую:
– Побежал, понимаете ли, на кур глядеть, – куры очень орали! Вернулся, на столе пожар, сгорел только что написанный лист «Самгина»…
– …Мне было лет шесть тогда. Я был еще маленький (поджигал забор с мальчишками и бежал – за нами гнались)… Страсть к огню всегда была… Кто-то упрекал меня даже в огнепоклонничестве.
…Били меня не раз, и очень много. И я был хороший боец. Теперь уж можно об этом сказать. Хоть и силен был, но брал ловкостью.
Об Америке.
Подъезжая к Нью-Йорку – совершенно сказочное впечатление: весь город, все очертания его невероятных домов – в электрических, фантастически придуманных рекламах. Например, труба сплошь обведена рядами электрических ламп, – горящая труба. Горящий город.
– Это у них – замечательно…
Об американской прессе: заметка в газете о том, что сенатор такой-то разводится со своей женой. Его опровержение. Опровержение опровержения, – как же, у него взрослые сыновья, и они ненавидят мачеху (она в это время в отъезде).
Ее на вокзале встречают репортеры и спрашивают, плоха ли ее семейная жизнь. Она замахивается зонтиком на дерзкого незнакомца. В это время щелкает аппарат – снимок в газету: характер мачехи. Сыновья идут в редакцию, не в силах больше терпеть эту историю, и колотят виновников. Их снимают, снимок в газету: характер сыновей сенатора. Сенатор бросает деятельность, сыновья – университет, уезжают в другой город.
– В Америке проституции нет, но есть – публичные дома. Публичных домов нет, есть – полицейские, которые, увидя по лицу, что с человеком неладно, направляют: за угол, третий дом. Был разоблачен квартал – девять публичных домов, принадлежащих известной филантропке. В прессе -скандал. На другой день – опровержение: дома были сданы ловким жуликам, которые провели филантропку, а полицейские никогда не служили в полиции – шайка переодетых мошенников.
– Где же правда? – спросил Борис Михайлович.
– Там, где деньги. Как всегда.
Лицемерие: статуя на доме, голый мужчина. Негодование. И в прессе – слова: «Ни одна уважающая себя женщина не будет, конечно, ходить по этой улице». Прочтя это, не ходит ни одна женщина. А на неприлично разрисованную каким-то смельчаком, влезшим на высоту, рекламу женщины в прозрачном одеянии все смотрят, ничего.
О музее уродов, живых. Три с лишним аршина, карлики, женщина с шестью грудями. За доллар можно увидать, что хотите. Венецию хотите? Пожалуйста, Венеция. Едете в гондоле мимо дворцов. Пьяцетта, собор святого Марка. Хотите в ад, может быть? Пожалуйста. Спускайтесь по головокружительному пути в жаркие красные недра. Котлы с кипящими живыми людьми (подкрашенная вода). Кипит от каких-то химических соединений, но трогать не позволяют. Другие подвешены за ноги, и прочее. Дьявол с зелеными глазами, с хвостом и крыльями смотрит на вас ледяным взглядом.
Рай? Пожалуйста. Полет туда на птице. Ангел курит сигару. Петр с ключами; вдали проходят святые, еще далее -сияние, перед которым ангелы преклоняют (и вы тоже) колена.
– Все это грубовато. У нас бы лучше сделали. Хотите всемирный потоп посмотреть? Пожалуйста. Сцена, древние
евреи, дождь, дождь все больше, вода прибывает все выше, уже выше скал… Матери спасают за ноги детей, крики, мучения, вода прибывает… все тонут. Вода волнами идет на зрителя, но слетает совсем близко от него в особое углубление.
Еще об Америке. О квартале китайцев (самый страшный, туда без охраны нельзя, – они, впрочем, пошли вчетвером без охраны). Полицейские стоят по двое – спина к спине. Китайцы почти не отвечают на вопросы. Страшные люди: ведь они лишены своих китаянок, запрет размножения, дико развиты гомосексуализм и наркомания. Наружность и держи-мость их жуткая. Но работают превосходно, несмотря на ненормальную жизнь: прачечная, производство коробок и пр.
Самый веселый, это – негритянский квартал. Свои театры. Необычайно оживленные, страшно смешные и милые дети. Всегда музыка.
– Играют на виолончелях, играют на скрипках, играют на (название какого-то инструмента)… вообще - играю т!..
Они преподают в школах белым детям, но в трамвае не имеют права сесть к белым, у них особенные вагоны. По железным дорогам то же: «для цветных», как для скота. За связь черного с белой его судили за кровосмешение.
После – разговоры о детях:
– Дети – существа замечательные! Как фальшь превосходно чуют!.. Они обладают неким шестым чувством. Правда, обладают до тех пор, пока не превратятся во взрослых людей. Я, когда Максим лет четырнадцати-пятнадцати жил у меня на Капри, слушал с интересом его рассказы. Как это у него, чорт его побери, складно выходило? С большим интересом слушал.
Стоим на балконе, над выжженным, точно пустыня, садиком. Под нами несколько агав, какое-то одно драгоценное дерево с мне не известным названием. Вправо от нас плеснут голубоватый туман моря, за ним – еле зримые очертания Везувия: сонным белесым облаком. Сзади нас стучат ложками, подают чай.
– О детях писать трудно. Очень трудно, – говорит задумчиво Горький…
Капри? Его описывали столько раз, сколько его омывают волны. Омыть его словами еще раз?
(«Две волны – одна за другой. Это – Капри», – писал Алексей Лозина-Лозинский, чудесный писатель, в