люди, снова Маруся рвется туда – там собрание… Только что начала она себе завоевывать место среди приходивших к Никоновым, с ней говорили как с равной, интересовались ее стихами (теперь она их прятала от мамы), и вот внезапный их отъезд прервал ее тайные хождения наверх! Не зная Екатерину Павловну, не пойдешь…

В эту зиму Маруся встретилась с книгой, вошедшей в число ее самых любимых. Она и взрослая ее вспоминала. «Очерки детства» Семена Юшкевича. Она мне дала ее, и мы обе приняли ее в сердце. Что это была за книга! Какое-то зеркальное отображение: тем, юным, было столько лет, как нам, они жили в русском приморском городе, они слушали те же революционные песни, и была в книге весна, и была, как у нас, гора, куда они выбегали в ветер, – они просто вошли из книги в наш дом и сад и стали жить с нами. И был там – калека Алеша, ему было четырнадцать лет, его навещали друзья, крепкие и здоровые, они слушали его рассказы, а он им рассказывал – сны. Сны у него -продолжались; в них развертывались события, он там был

сильным и мужественным, он боролся за угнетенных, делая чудеса храбрости. А жизнь, в которую он пробуждался нищим калекой, он считал дурным сном и верил, что вся неправда, что его окружает, кончится, сон – доснится!

Маруся прятала книгу себе под подушку, не расставалась с нею.

ГЛАВА 5. РЕВОЛЮЦИОННАЯ ЯЛТА. МАКС И КАТЯ ПЕШКОВЫ. ДРУЖБА С ВАРВАРОЙ АЛЕКСЕЕВНОЙ. СТРАСТЬ К УЧЕНЬЮ. МАРИНИНЫ РЕВОЛЮЦИОННЫЕ СТИХИ

А в Ялте продолжались аресты, обыски. Думбадзе и его помощники после Московского восстания «работали» с еще большим рвением. Называли имена новых, присланных из Москвы для водворения порядка, и за нашим столом как никогда разгорались споры. Неуловимая чуждость начинала реять между мамой и Марусей. Слушая мамины утверждения, что наилучшей платформой является платформа конституци-оналистов-демократов, умеренная, бескровная, Маруся только крепче сжимала недобрые сейчас губы, и в углах их затаивалась тень насмешки. Там, наверху, не о том говорили! По России шла волна покушений, экспроприаций – эти слова шелестели не только в газетах. А я, не входя во все это -мои одиннадцать лет были еще детством, – играла во дворе с сыном Екатерины Павловны, восьмилетним Максом, чем-то похожим на Володю Миллера, – озорным, лукавым, прелестным. Сияющие глаза, как у матери смелостью превозмогающие природную застенчивость взгляда, подвижность, шаловливость – все нравилось. Будь он старше – это была бы настоящая дружба. О сестре Макса, Катюше, чудной пятилетней девочке, говорили, что она похожа и на мать и на отца. По Ялте ходил рассказ, может быть выдумка, что когда незадолго приезжал туда Максим Горький, остановился у жены, с которой уже разошелся из-за актрисы Андреевой (мы с Марусей ненавидели эту актрису), будто бы Горький и Екатерина Павловна сидели на балконе и бинокли всей Ялты были направлены на балкон той дачи. Заметив это, Горький будто бы встал, раскланялся и задернул занавеску террасы. Катя была другая, чем Макс: сосредоточенней, серьезней, она в игре уговаривала брата, когда тот кидался (очень любил и метко кидал) камнями или хвастался. Она неизменно, как старшая, – а была на три года моложе, -

усовещивала его. Говорили, у нее музыкальный слух. Она была очень правдива, не капризничала, как дети ее лет и мы, старшие дети, ее не только любили – уважали. Макс тоже не обижал ее. К нам во двор приходили сестры Боровко – Нина, моих лет, рыжекудрая, худенькая, бледная, добрая, нежная; чуть постарше Катюши Пешковой – помню кудрявую русую головку ее сестры Наташи. Они жили на своей даче, под горкой, близко, были скромно одеты, что нам нравилось. В те времена дети культурных семей насмешливо встречали детей купечески-мещанского типа, разодетых, нарядных. Мы считали, что это – стыдно, смешно. Мы не любили праздничных платьев, их надо было беречь, о них помнить.

Наша дружба с Варварой Алексеевной крепла и крепла. Может быть, мама и ревновала немного, но не показывала этого. Для нас же уроки с ней были счастьем. С книгами и тетрадями мы летели к ней через дорогу, радуясь каждой встрече. Маленькая, легкая, с кокетливой накидкой или платком на плечах, скрывавшим немного ее горб, она идет нам навстречу, протягивая обеим свои длинные и прохладные руки* улыбаясь особенной, глубокой улыбкой, в которой светились игра и лукавство, постоянное нащупывание, ласковое, неосуждающее, так ли уж велика, как мы показываем, наша любовь к ней, и этот поддразнивающий холодок, веянье прозрачной стенки меж нею и нами делали нашу к ней любовь еще жарче. Мы не можем ее доказать! Что она думает, что ее, горбатую, нельзя так любить! Так мы же добавочно, кроме любви к ней, именно этот ее горб любим, горе всей ее жизни – быть иною, чем все, с первых лет детства. Мы ненавидели тех грубых, идиотских детей, которые, может быть, ее дразнили (ведь есть же такие выродки!). Как бы мы колотили их!.. Кулаки сжимались – и мы кидались целовать ее.

– Мартыся! – кричали мы, вне себя от нежности, и повисали на ней, и вместе, смеясь и ластясь, шли к столу. А там – цвели учебники географии, карты стран, островов, морей, там мы могли увидеть точкой на «сапожке» Италии -нашу Геную с Гарибальди и Кампосанто, там голубело озеро Леман с нашими Уши, там зеленел и золотел долинами и лесами наш покинутый Шварцвальд! Там сжатыми в четырех-и шестистрочных условиях задач открывались их недомыслимые глубины, от которых с ироническим высокомерием отворачивалась, преодолев их, Маруся и в которых с наслаждением, как в загадочных картинках, купалась я – как в тех бассейнах, из которых и в которые выливалась-влива-лась «одновременно» вода из труб, – и откуда я тащила, как хвост ребуса, как Кощееву смерть из яйца, проглоченного уткой, тех самых купцов с их аршинами бархата и сукна и все тайны именованных чисел и головокружительные измышления и сочетания, которыми, как огнем вулкан, дышал учебник арифметики Евтушевского с задачами по 12-15-20 действий и больше! Там Маруся раскусывала орехи дробей -и кидалась в тьму русской истории: в имена князей и царей, хронологию войн и воцарений, во мрак Чингисханов, Баты-ев… И не там ли она забыла учебниковы тайны стихосложения, на этом ученическом столе своих тринадцати лет, чтобы в тридцать, уж давно став первоклассным из первоклассных поэтов, иметь право недоуменно сказать: «Хорей? дактиль? анапест? И еще какие-то? Ей-богу, не знаю… Писала, как слышу…»

Дожила ли до Марусиного литературного имени Варвара Алексеевна Бахтурова, так нежно любившая свою блестящую и надменную ученицу, так любимая ею?

Иногда, посланные мамой купить что-нибудь, мы, пробежав длинный путь с Дарсановской горы в город, на набережную, вылетали к морю, в его стихию, пену и блеск волн, оглушительных, грозных. И стояли, зажав покупки, чтоб не утратить их, как сон, в соленом, сверкающем грохоте, вдруг, на миг, в бреши наших занятых дней дыша – и как надышаться? нервийской свободой? Италией! Детством. С которых прошло уже три года… Всего?

Это было в марте. В конце? Не помню. Была ночь. Мы проснулись от голоса мамы, звавшего. Это был не ее голос! Мы бросились в ее комнату (дверь к ней всегда открыта). В свете свечи, видимо мамой зажженной, мы увидели ее изменившееся, полное ужаса, и все-таки самообладания, лицо, услыхали слова, так часто звучавшие в последние годы – о ком-то!

– Кровохарканье, – глухим, слабым, не маминым голосом выговорила мама. В руке ее была чашка, наполовину полная – темным.

И в то время, как глаза ее, на нас глядевшие, говорили: конец… голос сказал:

– Дети, разбудите хозяйку… к Ножникову! И – лед…

Кто-то из нас бросился к Елизавете Федоровне, кто-то остался с мамой.

Я больше ничего не помню об этой ночи. Не могу ее вспоминать. Как папину ночь, когда горел Музей. Эти две ночи – были. В наши комнаты вошла, в них поселилась болезнь. Не та, что в них жила до сих пор! До сих пор маму доктора, даже Ножников, ее состоянием недовольный, отличали от других больных. С этой ночи мама вышла на дорогу, по которой шли все. Шла весна, опасная для чахоточных. В первый раз за все четыре весны мама встретила ее как тяжелобольная: кровохарканьем. Сколько пролежала мама с холодом на голове, глотая кусочки льда? Мне кажется -долго… Она гнала нас, мы старались возле нее задержаться. Бедная мама!

Насколько я помню, кровохарканье не повторилось. Но мама лежала, глотала лед. Ей в это время шел тридцать восьмой год. Каверны не было. Значит, была надежда. Но мама порой подолгу глядела на нас,

Вы читаете Воспоминания
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату