горой из тел павших врагов. Я бы согласился скончаться от лихорадки, с истаявшим телом, но до самого конца — в огне всемогущих фантазий. Я даже мог бы согласиться умереть у столба д ля жертвоприношений; если бы готтентоты были великим народом, у которого есть свои ритуалы, если бы меня продержали до восхода луны, а потом провели сквозь ряды молчаливых зрителей к столбу, где я, привязанный жрецами с каменным выражением лица, подвергся бы тяжелому испытанию в духе сельской идиллии: лишился бы ногтей на ногах, пальцев на ногах, ногтей на руках, пальцев на руках, носа, ушей, глаз, языка и половых органов, и все это действо сопровождалось бы воплями чистейшей муки и увенчалось бы тем, что меня выпотрошили бы с соблюдением всех правил, — я мог бы, о да, мог бы насладиться этим ритуалом, проникнуться его духом и умереть с чувством, что я — участник этого превосходного эстетического действа, если только возможно что-либо чувствовать в конце подобного эстетического действа.

Но если можно было представить, как в приступе скуки готтентоты вышибают мне дубинкой мозги, то было невероятно, чтобы они, не имеющие ни религии, ни ритуалов, принесли меня в жертву. У них не было даже свода магических заклинаний и действий — разве что отдельные суеверия. Готтентоты признают существование Создателя лишь потому, что представить себе вселенную без него требует слишком много усилий. Почему мироздание должно состоять из перемежающихся изобилия и пустоты — этот вопрос их не заботит. Бог живет своей собственной жизнью, и кто его знает, какие у него там горести и радости. Если Бог глупо использует свою власть, над ним можно пошутить. Что до остального, то правильное отношение — это отрешенность. «Я знаю: если Бог меня лишится, он не сможет прожить и минуты; ему придется испустить дух, если я обращусь в ничто» — поют готтентоты.

Я воображал, что опухоль на моей ягодице — луковица, пустившая прыщавые корни в моем плодородном теле. Она стала чувствительной при надавливании, но если ее осторожно гладить пальцем, то она отзывалась приятным зудом. Итак, я был теперь не совсем один.

В хижину забрел какой-то ребенок и встал у кровати, рассматривая меня. У него не было ни носа, ни ушей, а верхние и нижние передние зубы торчали изо рта горизонтально. С лица, рук и ног местами слезла кожа, и обнаружившаяся под ней розовая кожица слегка напоминала кожу европейцев. Ребенок стоял, пока его глаза не привыкли к сумраку. Я сказал ему, что это сон, и приказал до меня не дотрагиваться, после чего он повернулся на пятках и вышел из хижины. Я выполз вслед за ребенком, но он исчез. Мне нужна была пища получше. Со времени моего заточения я не ел ничего, кроме бульона без мяса. В животе у меня урчало, желудок сжимали голодные спазмы. Лицом в пыли, я кричал, требуя еды. Была середина дня, я мог различить за ручьем фигуры, разлегшиеся в тени хижин. Из-за соседней хижины снова появился коричнево-розовый мальчик.

— Еды! — воскликнул я. — Скажи своей матери, что мне нужна хорошая еда!

Ребенок заковылял прочь. Я уснул, лежа в пыли. Проснулся перед заходом солнца. Моя болячка пульсировала. Из-за ручья доносились сердитые восклицания: «Левая!», «Вон та!», «Моя!». Двое мужчин сидели друг против друга на корточках в сиянии заходящего солнца. Они размахивали руками во все стороны, то соединяя их, то разводя. Они лаяли и смеялись, перекатывались с колен на пятки и обратно. Древняя игра готтентотов, решил я. Приближалось время трапезы. Клавер принес мне суп колдуньи. Я потребовал мяса. Он раздобыл сушеного мяса. Я раздирал его, как собака.

Но мой желудок, конечно, не был готов к грубой пище. Всю ночь он пытался переварить волокна прожеванного мяса и в конце концов исторг его; мерзкая жижа разъела нежную поверхность моего фурункула. Мягчайший клочок шерсти в осторожной руке Клавера больше не приносил облегчения. Опухоль начала слабо пульсировать — маленькое сердечко, бившееся в такт с моим большим сердцем. Я посоветовался с Клавером: что бы мне такое съесть, что утолило бы голод, не вызвав беспрерывного поноса, как у младенца? Он сказал, что мне нужна жидкая каша из размолотого зерна, которая бы часами кипела на медленном огне. Я проклинал непредусмотрительность готтентотов. Они не выращивали зерновые. Зато они могли предложить в изобилии-как назло, именно сегодня — жир гиппопотама. Охотники вернулись с большой реки с волокушей, полной разрубленного на куски мяса: гиппопотам упал в их яму. Они также привезли двести фунтов нежного живого мяса: на волокуше лежал связанный детеныш. Охотники захватили его, когда он наблюдал, как его мать умирает, истекая кровью, на заостренных кольях. Женщины колотили его дубинками, подготавливая на убой: если лот гут мелкие сосуды, пока еще бьется сердце, то уменьшится кровотечение из его уже побледневшего тела. Животному, вероятно, удалось вырваться от женщин: он выбежал из — за хижин, его преследовала хохочущая толпа. Он ринулся в ручей, и ему, дрожащему и задыхающемуся, позволили там немного постоять, а потом потащили на убой. Мне безумно хотелось съесть его поджаренную печенку или язык, но я понимал, что такое мой желудок переварить не в состоянии. И я послал Клавера добыть немного нежирного мяса для бульона. Постояв там во время рубки мяса, он ухитрился заполучить несколько кусочков. С них срезали жир, добавили дикий лук, и получился полезный суп, — впервые со времени своего заточения я вкусно поел, и желудок принял эту еду.

В прекрасном расположении духа я отпустил Клавера принять участие в празднике, а сам уселся на пороге своей хижины, чтобы послушать: видеть я ничего не мог, так как центральная поляна лагеря была скрыта от моих глаз. Меланхолическая песня: «Хо-та ти-те се», — исполняемая дуэтом женщин (ритм отбивали большим пестиком), долетела ко мне из темноты, смешавшись со щебетанием птиц на деревьях. Сумерки сгущались, и я увидел над крышами ослепительное пламя большого костра. Пение прекратилось, и некоторое время до меня доносились только крики и смех. Потом полились звуки, которых я ждал: мелодия флейт из тростника и глухие удары тамтамов. Первая часть праздника закончилась, теперь будут пантомима и танцы. Веселье продлится всю ночь без передышки, пока не кончится мясо гиппопотама и все запасы сквашенного молока и меда.

Я с облегчением обнаружил, что мне начинает надоедать мое положение. Скука — чувство, недоступное готтентоту: это признак более высокой организации. Должно быть, я иду на поправку. Я встал. На какую-то минуту у меня закружилась голова, но я стоял на ногах без всяких усилий.

Ступая так, чтобы ягодицы не соприкасались, и делая частые остановки, я добрался до берега реки и немного полежал там, наблюдая за силуэтами на фоне огромного костра. Потом перебрался через ручей и прошелся между хижинами — призрак или тощий предок, отравляющий всем удовольствие. Меня сразу же обнаружили. «Он здесь! Он здесь!» — закричала какая-то женщина, и меня окружили. Флейты умолкли. Воцарилось нечто вроде титпины. Они держались на расстоянии.

— Я не сделаю ничего плохого, — заверил я.

Высокий женский голос начал завывать. В толпе послышались смешки, и все стали медленно, ритмично хлопать в ладоши. Какой-то человек протолкался ко мне. Я узнал его: это он встречал меня верхом на воле.

— Ты должен уйти! — сказал он. — Уходи, уходи! — Он взмахнул рукой в сторону ручья и начал сердито на меня наступать.

Я повернулся и пошел. Мои ягодицы терлись друг о друга, но я не мог позволить себе идти так, как мне удобно. Толпа расступилась и следила за мной — за исключением детей, которые бежали передо мной задом наперед и звали: «Иди, иди!» У меня опять началось головокружение, на этот раз потому, что от гнева кровь прилила к голове. Я вынужден был немного постоять, уперевшись руками в колени.

Дети остались на своем берегу ручья. Когда я начал переходить через ручей, то почувствовал, как меня поддерживают под локоть. Это был Ян Клавер, сильно сконфуженный. Заскрежетав зубами, я сбросил его руку. Флейты снова заиграли, и начался танец. Я видел две медленно кружившие цепочки на фоне костра: сначала цепочка мужчин, возглавляемых девятью музыкантами с флейтами (девять нот гаммы), затем цепочка женщин. Мужчины делали три шага вперед, два назад, сгорбив спину и вывернув наружу колени и ступни. Женщины приближались крошечными шажками, как заводные, высоко подняв зад и слегка отбивая ритм руками. Название танца полностью раскрывало его смысл: «Голубка намаква». Неистовые завывания флейт, сливавшиеся с ударами тамтамов, замысловатые позы мужчин, которые, прикрыв веки, настраивались на свое личное развитие мелодии и ритма, многозначительная ирония женщин, едва заметно поигрывавших руками и ступнями при полной неподвижности бедер, — все это наполняло меня особой тревогой, чувственным ужасом. Танец черпал свое вдохновение из сексуальной игры голубей, предшествующей самому акту: самец взъерошивает свои перья и преследует голубку важной походкой, а она семенит чуть впереди него, притворяясь, что ничего не видит. Танец не только красиво подражал этому ухаживанию, но и раскрывал то, что стояло за ним: два вида сексуальности, одна — разнузданная и напыщенная, вторая — роскошная и изысканная. Ничто не принесло бы мне большего

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату