поможет нам продержаться всю весну.
Я сбрасывал оковы.
Мы добрались до брода на Великой реке. Она разлилась после первых весенних дождей. Два дня мы стояли лагерем на берегу, но вода не спадала. Я решил попытаться переправиться.
Мы обвязались одной веревкой, насколько это нам удалось. Брод был шириной с четверть мили, и вода быстро бежала через отмели, хотя всюду было неглубоко — нам по грудь. Мы медленно продвигались, шаг за шагом. Потом Клавер, шедший впереди, нащупывая дно палкой, проглядел яму гиппопотамов и потерял почву под ногами. Бурное течение тотчас же разорвало узлы, которыми мы себя связали, и понесло Клавера через отмели на глубину. Я с ужасом наблюдал, как моего верного слугу и спутника тащит вниз по течению, слышал прерывистые мольбы о помощи от того, кто никогда в жизни не повысил голоса, но был бессилен помочь, и вот он уже скрылся за поворотом вместе со свернутыми одеялами и со всей провизией.
Переправа заняла у нас целый час, потому что перед каждым шагом мы проверяли дно, опасаясь угодить в гиппопотамью яму. Но наконец мы выбрались на южный берег, промокшие и дрожащие, и разожгли костер, чтобы высушить одежду и одеяла. День клонился к вечеру, дул предательский ветерок, и, пуще всего боясь заболеть, я прыгал, чтобы согреться. А Клавер, разложив нашу одежду, с несчастным видом сидел на корточках у костра, прикрывая руками срамное место и поджаривая свою шкуру. Я приписываю его болезнь этой ошибке и тому, что он надел влажную одежду. В ту ночь он никак не мог согреться и все прижимался ко мне, дрожа от холода. Утром его лихорадило, не было аппетита. Я не знал целебных трав и лишь заставлял его пить горячую воду, а также хорошенько закутал. Однако костер не согревал изнутри, и он опять продрожал всю ночь. К тому же выпала обильная роса. Он непрерывно хрипло кашлял. Я с разочарованием отметил, что не вижу веры в его глазах. Если бы он верил в меня или вообще во что-нибудь, он бы поправился. Но у него был организм раба: упругий под каждодневными ударами жизни, но хрупкий, когда приходит беда.
Я рассудил, что из-за влажных ночей в долине Великой реки ему может стать только хуже. Поэтому, пока силы окончательно не покинули Клавера, я поднял его на ноги и уговорил начать крутой подъем на юг. С частыми остановками мы покрыли половину расстояния. Сильный кашель заставил его опуститься на колени. Я позволил ему час передохнуть и попытался убедить что-нибудь съесть. Эта остановка была ошибкой: у него онемели мускулы, и движения причиняли острую боль. Я нашел маленькую пещеру в горе и устроил его там, а у входа разложил костер, чтобы защититься от ночного ветра. Я спал снаружи и присматривал за костром. Утром Клавера парализовало. Он понимал мои приказы, хотя и с трудом, но не мог их выполнить, не мог даже ответить. Изо рта у него вырывались нечленораздельные звуки. Я попытался поднять его, но он повалился обратно.
— Клавер, дружище, — сказал я, — плохи твои дела. Но не бойся, я тебя не брошу.
Я провел утро в поисках пищи, но ничего не раздобыл. Когда я вернулся, сознание у него прояснилось, и он сказал окрепшим голосом:
— Давайте пойдем, господин, я могу идти.
Увы, не появились никакие дружелюбные готтентоты с носилками. Мы медленно поднимались под полуденным зноем. Когда солнце начало угасать, мы добрались до гребня горы и посмотрели вниз, на бесконечную красную каменистую пустыню.
— Нет, господин, — сказал Клавер, — мне это не осилить, вы должны меня оставить.
Прекрасный момент, достойный того, чтобы его записать.
— Клавер, — ответил я, — мы должны реально смотреть на вещи. Мы могли бы умереть здесь вдвоем. Но если я пойду дальше один со всей скоростью, на какую способен, и вернусь из Камиса на лошади, то, возможно, через неделю смогу привести подмогу. Мне идти? Как ты думаешь?
— Да, господин, идите, со мной все будет в порядке.
— Я пробуду с тобой эту ночь, Ян, а утром мы сможем раздобыть пищу. Я оставлю воды.
Таким образом наш договор был заключен. Я сделал для него все необходимое. Я собрал дрова для костра и съедобные растения, которые знал.
— До свидания, господин, — сказал он и заплакал. Мои глаза тоже увлажнились. Я побрел прочь. Он помахал мне.
Я был один. Со мной не было больше Клавера. Я ликовал, как молодой человек, у которого только что скончалась мать. Вот он я, свободный, готовый к переходу через пустыню. Я пел фальцетом, я рычал, я шипел, я ревел, я орал, я кудахтал, я свистел; я плясал, я топал, я ползал, я кружился; я сидел на земле, я плевал на землю, я пинал ее, я обнимал ее, я рыл ее когтями. Я выделывал все это, чтобы установить связь между миром и охотником на слонов, вооруженным луком и обезумевшим от свободы после семидесяти дней среди наблюдающих глаз и прислушивающихся ушей. Я сочинил и спел песенку:
По-голландски это звучало лучше, чем на языке намаква, в котором еще процветала модуляция. Я вырыл в земле ямку и совершил бы символический акт, но от радости и смеха член у меня бессильно повис, длиной всего с четыре дюйма, и я лишь бесславно облегчился слабой струйкой. «Боже, — кричал я, — Боже, Боже, Боже, почему ты меня так любишь?» Я пустословил, я брызгал слюной. Не последовало ни грома, ни молнии. Я хохотал до тех пор, пока не заболели мускулы лица. «Я тоже люблю тебя, Боже! Я люблю всё. Я люблю камни, и песок, и кусты, и небо, и Клавера, и тех, других, и каждого червя, каждую муху в мире. Но, Боже, не позволяй им любить меня. Мне не нужны сообщники, Боже, я хочу быть один». Приятно было слышать эти вырвавшиеся у меня слова. Но камни, решил я, так обращены внутрь себя, так заняты своим спокойным бытием, что могут стать в конце концов моими любимцами.
Я сбросил одежду и завернулся в одеяла. Мои ступни в экстазе терлись друг о друга, бедра лежали рядом, как любовники, руки обнимали грудь. Я созерцал чудо небес и соскользнул в сон, в котором поток молока, теплый и целительный, медленно лился с неба в мой жадный рот.
Есть такой маленький черный жук, живущий близ воды, которого я всегда любил. Если приподнять камень, под которым он живет, он поспешно удерет. Если ему преградить путь, он попытается найти другой. Если преградить ему путь со всех сторон, он поджимает лапки под тельце и притворяется мертвым. Ничто не может заставить его отказаться от этого притворства; отсюда легенда, будто он умирает от страха. Если оторвать ему лапки одну за другой, он не вздрогнет. И только когда ему отрывают голову, по нему пробегает крошечная дрожь насекомого, но это, конечно же, непроизвольно.
Что же происходит в его сознании в последние минуты? Может быть, у него нет сознания, а может быть, его сознание обращено наружу и является просто поведением — как, скажем, у жука-богомола (бог
В плену у готтентотов я помнил о жуке — стоике. Были ноги, в метафорическом смысле, и многое другое, что я был готов потерять. Я спрятался в самой глухой аллее лабиринта своего «я», покидая одну за другой линии обороны. Атака готтентотов меня разочаровала. Они били по моему стыду — разумная цель нападения; но их атака была обречена с самого начала — ведь в теле тоже имелся лабиринт, и моя наружная сторона неразрывно связана с внутренней поверхностью моего пищеварительного тракта. В мужском теле нет внутреннего пространства. Готтентоты ничего не знали о проникновении внутрь. Для проникновения нужно иметь голубые глаза.
Интересно, какими новыми глазами я увижу себя, когда смогу на себя взглянуть, — теперь, когда надо мной совершили насилие хихикавшие язычники? Узнаю ли я себя еще лучше?
Вокруг моих предплечий и шеи — демаркационные кольца, отделяющие грубую красно — коричневую кожу покорителя дикого края и охотника на слонов от меня же, терпеливой жертвы готтентотов. Я обнимал