и Бога…
_____________________
«Литовские евреи всегда были «солью» восточноевропейского еврейства. В своем регионе (а речь не только о Литве, но и о прилегающих к ней некоторых областях Белоруссии и Польши) они создали совершенно особый мир…Создали и сберегли этот мир вплоть до той поры, пока — почти полностью — не были уничтожены сами.
Литваков (так они себя называли) не коснулись ветры ассимиляции, пронесшиеся над всеми странами Европы и Америки. Из года в год, из века в век литваки жили в своих городках и местечках, точно издревле — по неписанным законам Кагала…»
Я знаю, что последнее утверждение
— Почему в музее надо восстановить именно кусочек Калварии?
— Так ведь это было сердце еврейской Литвы!
_____________________
«Нужна статистика, — настаивает он. — Нужно, чтобы посетители музея почувствовали ритм бытия: количество свадеб, разводов, рождений… почувствовали колорит, душу, живой уклад быта — мебель… костюмы… книги…дневники… фотографии… телефонный справочник… песни».
Я говорю ему, что так (или почти так) устроены многие еврейские музеи мира.
Ему хочется спорить! Ах, как неприятно ему слышать это! Как же можно сравнивать еврейский музей Вильнюса, который не зря когда-то называли Литовским Иерусалимом, с другими музеями? Как можно уравнивать Калварию с другими местами? Как это можно — уравнять с чем-то его,
Тень Фрейда
Потревожу тень Фрейда. В данном случае мне не кажется это банальной данью моде.
Из его рассказов о детстве и юности все время вспоминаю один. Резко очерченный, многозначительный. Кажется, это фрагмент какого-то фильма.
…Разорился отец. Фабрика вот-вот будет описана. Яков узнал об этом днем. А узнав, с удивлением прислушался к себе. В душе нет ни отчаяния, ни просто волнения. Лишь слабая жалость к отцу, смешанная с презрением. Тот часами стоял у окна: смотрел, как между оконными рамами бьется — напрасно сопротивляясь судьбе — застрявшая там муха.
Об отце
«Мне было лет восемь-десять, когда я стал ощущать напряженную обстановку, царившую в нашем доме. Это было связано с отношениями между отцом и матерью. В чем дело? Разобраться я, конечно, не мог».
Он приглядывался, прислушивался, сопоставлял. («Прекрасная для будущего писателя школа психологического анализа»). Наконец, узнал: во всем виновата женщина.
Ее зовут Ева. Раньше она была служанкой в их доме, потом перешла работать на фабрику. С детства в памяти ее лицо — красивое, выразительное; ее полная фигура, олицетворяющая женственность.
В их семье не было тепла, гармонии.
«Я рано начал думать: почему? как это преодолеть? Чаще всего видел один выход: убить отца. Ведь он предал жену, детей.
Мне было тогда десять-двенадцать лет. Отца я ощущал как врага. Представлял: вот он идет к Еве, за ним следят из окон многие жители городка… Я пытался представить и свое мщение. Однако… Я все больше ужасался собственному плану. Наконец, понял окончательно: нет, отца убить не смогу!
Помню, как похитил в кухне большой нож. Им, наверное, разделывали мясо. Вот этим-то ножом, сказал себе, и убью ее.
Каждый день я доставал нож, сладострастно щупал лезвие. Пока не принял новое решение: да, я должен убить Еву, но — убить словами. Так однажды я и отправился к ней.
Мне было уже восемнадцать. Еве — около сорока. (Я недавно узнал, что все они, герои этого «треугольника» — отец, мать, Ева — родились в 1888 году).
Стояла поздняя осень. Лил дождь. У нас в доме горели свечи. Шабат! Царица-суббота. После праздничного ужина я вышел на темную улицу.
Я хорошо помню ту минуту, когда Ева открыла мне дверь. Мы оба растерялись. Несколько минут стояли в молчании. Потом я шагнул в комнату. Сел.
Увы, тогда я считал себя вправе судить других. Я предложил Еве — резко и категорично:
— С завтрашнего дня вы должны уйти с фабрики. Ищите себе другую работу.
Ева опомнилась:
— Ты — еще пацан, молокосос. Почему же ты указываешь мне, как жить?
Она распахнула дверь:
— Вон отсюда!
Я остался сидеть на стуле. Сказал ей, что жизнь ее отныне в опасности. Я никогда не прощу ей несчастья нашей семьи».
Ее слезы. Он разглядывает бедную комнату без удобств. Слышит — сквозь всхлипы — историю чужой жизни. Как и где достать завтра другую работу? Она одна, у нее никого нет. Фабрика для нее — вся жизнь. Она очень хорошо работает, помогает его отцу. Она почти хозяйка на фабрике: следит за другими, следит, чтобы не воровали, по-своему охраняет отца и их добро.
Его слезы. Его доводы: он несчастнее, чем она. Она ведь не знает, что творится у них в доме, как страдает мать, как страдают дети. Она начинает его успокаивать, гладить по голове. У нее нет собственных детей; может быть, ей кажется: это ее взрослый сын пришел к ней со своими бедами. Она сажает его к себе на колени, гладит, как ребенка, по голове. Она целует его: «Ну хорошо, маленький, успокойся, как-нибудь все обойдется…»