помнит о нем, но она ошиблась.
Толпа под крики и улюлюканье прикончила солдат, на минуту утихомирилась и вспомнила о главном палаче.
Бирс ошалел от боли. Страшная рана скрутила его, повергла на доски помоста. Однако пламя, пожиравшее его внутренности, не шло ни в какое сравнение с душевными муками. Всего в нескольких футах от него зияло распахнутое чрево Кокотты. Ее шипы вибрировали, огни на короне невпопад загорались и гасли. Она была вне себя, и тревожное ее возбуждение передавалось ему – ведь их разделяло всего ничего. Она ждала заверений, понимания, обожания. Ее жрец был нужен ей почти так же, как она – ему.
Он жаждал прижаться к ней ладонями, дабы ощутить мощную дрожь, причаститься ее силе и славе, утешить и самому обрести утешение, почувствовать, как их души сливаются в тайном несказанном общении.
А он не мог до нее доползти! Вот она, совсем рядом, и тем не менее он не может к ней прикоснуться, погладить по холодному боку или шепнуть тайные нежные слова, ведомые лишь им двоим.
Бирс пожирал свое божество взглядом, полным беспредельного обожания.
– Прекрасная, – шептал он, превозмогая боль. – О, какая прекрасная.
Но слышала ли она его? И способна ли она внимать человеческой речи?
Бирс молил о помощи – и помощь пришла.
Толпа орущих шерринцев, без сомнения, надумавших воссоединить Кокотту с ее верховным жрецом, уже грохотала башмаками по лестнице. Через миг они его окружили.
– Кокотта, – с трудом выдавил Бирс.
До них, видимо, не дошло, что он хотел сказать. Его принялись бить – кулаками, дубинками, бутылками, палками. Башмаки с коваными набойками, попадая в пробитый пулей живот, причиняли боль, превзошедшую все, что Бирс был способен представить, превзошедшую самые страшные муки, какие могли измыслить Пыточницы в подвалах «Гробницы»… Но он обязан достучаться до сознания шерринцев, заставить их уразуметь его нужду – это было важнее всего.
– Кокотта…
Губы у него были расплющены, зубы выбиты, рот полон крови, он едва шевелил языком, поэтому вымолвил ее имя невнятно и еле слышно. Из последних сил он надеялся, что его наконец поймут. Куда подевались дружки и подружки Кокотты? Уж они-то бы сразу поняли.
Завывая как полоумные, горожане сорвали с него одежду, всю, до последней нитки. Да, похоже, до них все же дошло, они поняли свой гражданский долг, ибо старались поднять его и поставить на ноги. Для этого понадобились усилия четырех человек, а сам Бирс едва не грохнулся в обморок от боли. Его хлопали по щекам, совали под нос флакон с нюхательной солью – не хотели, чтобы он терял сознание, и правильно делали, теперь он совсем очнулся…
Поддерживая под руки, его потащили к Чувствительнице, которая гостеприимно распахнула свои двери. Он уже различал подрагивающие шипы, видел жадные стальные язычки, что выглядывали из маленьких челюстей, и понял – она его ждет, она его хочет, она готова принять его в себя. И когда Бирса толкнули в чрево Чувствительницы, он обливался слезами, радуясь последнему, необратимому воссоединению.
Она была Сила, Она была Слава, Она была Вечность, и не было во Вселенной ничего, помимо Нее, неизменной и сущей. И глад Ее был велик.
Ослепительная дуга вспыхнула между высокими рогами Кокотты, тысячи глоток испустили оглушительный рев – и народ на помосте кинулся к Чувствительнице. Поднапрягшись и поднатужившись, толпа общими усилиями продвинула ее по доскам настила к самому краю. На какой-то миг Кокотта зависла над площадью, истерично замигала огнями, сменив механическое гудение на пронзительный визг, словно предчувствуя свой конец, – и рухнула вниз, ударившись о булыжники так, что содрогнулась вся площадь. Один из ее высоких рогов разбился вдребезги, разлетелись осколками стеклянные рожки и украшения. Беспомощная, она лежала на боку и жалобно вопила, как раненое животное.
Толпа тут же набросилась на нее с кровожадными воплями, заглушившими ее зудящие причитания. Ее били камнями, корежили самодельными ломиками. Ей отломили второй рог, сорвали проволочки, щупальца- антенны и острые зубцы несравненной короны; разбили уцелевшие после падения стеклянные рожки и ответвления – и ее огни погасли. Из нутра Кокотты выдрали зубастые шипы, вывернули и изломали бортики и трубчатые приводы. Кокотту лишили всего, что делало ее Чувствительницей, – и остался лишь свинцовый ободранный шкаф. Теперь никто бы не догадался, что некогда этот ящик обладал сознанием.
Элистэ наблюдала за происходящим как зачарованная. Когда Чувствительницу скинули с помоста, она ее уже не видела, однако остервенелая суета вокруг поверженной Кокотты – ходящая ходуном толпа, вопли, крики и все прочее – неприятно напомнила ей чей-то рассказ про тропических рыбок, которые за минуту обгладывают жертву до костей. Увиденное ошеломило Элистэ до последней степени.
На плечо ей опустилась чья-то рука. Она вздрогнула и резко обернулась: неужели народогвардеец? Но это оказался пожилой мужчина с седоватыми усами и волосами, в низко надвинутой на глаза треуголке и старомодной просторной пелерине, совсем неуместной в такой теплый вечер. Лишь внимательно приглядевшись, Элистэ узнала под этим гримом Дрефа сын-Цино, а потом сообразила, зачем ему пелерина: под свободно ниспадавшими складками она различила длинный ствол изобретенной им же винтовки, заряжающейся, как когда-то он ей объяснил, «с казенной части». Она поняла, что он был среди тех, кто стрелял из толпы. Ее это не удивило.
– Ступайте за мной, – сказал Дреф.
Элистэ молча повиновалась. Дреф всегда знал, куда нужно идти. Решительно расталкивая локтями толпу, он через несколько минут привел ее к укрытой в тени деревьев каменной скамье у западного края площади Равенства. Там собрались остальные члены «банды Нирьена» – освобожденные от пут и более или менее прикрывшие наготу. Сам Нирьен выглядел вполне пристойно – рубашка, штаны до колен, чулки и даже туфли. Если бы не белое пятно его рубашки, густые вечерние сумерки надежно скрыли бы всю пятерку от случайного взгляда.
Нирьен встал, заметив Элистэ и Дрефа.
– А, так вы ее отыскали, – произнес он. – Впрочем, зоркий глаз Бека ни разу не подводил.