— Молодые люди, Говард, — слова миссис Кипе прозвучали зачином карибской детской сказки, слушать которую Говарду не хотелось, — все делают на свой особенный лад — не всегда так, как привыкли мы, но все же.
Она немного скованно улыбнулась ему пурпурными губами и с едва заметным параличным дрожанием покачала головой.
— Эти двое, хвала Господу, достаточно разумны. Вы знаете, что Виктории лишь недавно исполнилось восемнадцать? Вы помните свои восемнадцать? Я не помню, для меня это как другая Вселенная. А теперь… Говард, вы ведь остановились в отеле, да? Я бы предложила вам остаться у нас, но…
Говард подтвердил существование отеля и свою готовность немедленно туда отправиться.
— Прекрасно. Думаю, вам лучше забрать с собой Джерома…
При этих словах Джером уронил голову в ладони; одновременно, в точной обратной последовательности, молодая леди за столом подняла голову, и Говард боковым зрением углядел эдакую пацанку с заплаканными глазами и паутинкой ресниц, оценил ее мускулистые руки и балетную стать.
— Не переживай, Джером, вещи заберешь утром, когда Монтегю будет на работе. А из дома можешь написать Виктории. Пожалуйста, давайте сегодня обойдемся без новых сцен.
— Можно я хотя бы… — подала голос дочь и осеклась, потому что миссис Кипе закрыла глаза и поднесла к губам непослушные пальцы.
— Виктория, сходи, пожалуйста, посмотри, как там рагу. Ступай.
Виктория встала и с грохотом задвинула стул. Говард обернулся вслед девушке и смотрел на ее юркие лопатки — те ходили ходуном, словно поршни ее гнева.
Миссис Кипе снова улыбнулась.
— Нам было очень приятно жить с ним под одной крышей, Говард. Он славный, честный, справедливый молодой человек. Вы должны им очень гордиться, правда.
Все это время она держала его за руки и теперь, в последний раз сжав его ладони, отпустила их.
— Может, мне остаться и поговорить с вашим мужем? — промямлил Говард, прислушиваясь к приближающимся со стороны сада голосам и в глубине души молясь о том, чтобы в этом не оказалось необходимости.
— По-моему, это плохая идея. Согласны? — миссис Кипе отвернулась, плавно сошла по ступеням в патио (налетевший ветерок чуть всколыхнул ее юбку) и растворилась в сумраке.
А теперь перенесемся вперед на девять месяцев и назад через Атлантический океан. Во второй половине августа, в душные выходные, в Веллингтоне, штат Массачусетс, проходил ежегодный семейный фестиваль на открытом воздухе. Кики хотела пойти на него со своими, но к ее возвращению с субботних занятий йогой семья уже разбрелась в поисках прохлады. Во дворе под дрейфующим слоем кленовых листьев замер бассейн, в доме пустынно жужжала проводка. Остался только Мердок — Кики нашла его, разморенного, в спальне: морда на лапах, язык как сухая замша. Она сняла леггинсы, вынырнула из майки и бросила одежду в переполненную плетеную корзину. Затем, стоя голышом перед шкафом, задумалась, как ловчее поладить со своим весом ввиду жары и расстояний, которые ей предстояло пройти на гуляниях одной. В шкафу, похожие на реквизит фокусника, кучей лежали платки на все случаи жизни. Кики вытащила хлопковый — коричневый с бахромой — и обмотала им волосы. Второй — шелковый оранжевый квадрат на шею или голову — был повязан под лопатками, а темно-красная шаль из более плотного шелка преобразилась в парео. Чтобы застегнуть сандалии, Кики села на кровать, рассеянно вывернув Мердоку ухо и превратив его на мгновение из блестяще-бурого в зубчато-розовое. «Ты со мной, красавчик», — сказала она, беря пса на руки и ощущая жар его мягкого живота. Кики совсем уже было ушла, но вдруг услышала шум в гостиной, вернулась из коридора и просунула голову в дверь.
— Джером, детка, привет.
— Привет.
Сын угрюмо сидел в кресле-мешке, держа на коленях потертый дневник в голубом шелковом переплете. Кики отпустила Мердока и смотрела, как тот ковыляет к Джерому и устраивается у него в ногах.
— Пишешь? — спросила она.
— Нет, танцую.
Кики закрыла рот и вновь открыла его, насмешливо дернув губами. Он стал таким после Лондона. Скрытный, язвительный, как подросток. Вечно один со своим дневником. Грозится бросить колледж. Кики чувствовала, что он и она — мать и сын — неуклонно движутся в противоположных направлениях: Кики к прощению, Джером к ожесточению. Пусть это заняло почти год, но память о проступке Говарда понемногу отпустила Кики. Она опять могла болтать с друзьями и говорить сама с собой, она сравнила безликую, безымянную женщину из гостиницы с той Кики, которую знала, она положила на чаши весов одну глупую ночь и годы любви — и сердцем ощутила разницу. Если бы год назад Кики сказали: «Твой муж переспит с другой, и ты простишь, ты его не бросишь» — она бы не поверила. О таких вещах, пока они с тобой не случились, трудно сказать, во что они тебе станут и как ты на них отреагируешь. Кики обнаружила в себе способность прощать, о которой даже не подозревала. Но в сознании задумчивого и одинокого Джерома проведенная девять месяцев назад неделя с Викторией Кипе закономерно раздулась в целую жизнь. Если Кики инстинктивно искала выход, то Джером отписывался от проблем — слова, слова, слова. Уже не в первый раз Кики подумала: слава богу, я не такая. От текста Джерома за версту веяло меланхолией — сплошной курсив и многоточия. Косые паруса, гонимые ветром в дырявом море.
— А помнишь, — рассеянно сказала Кики, касаясь его голой лодыжки ногой, — «писать о музыке все равно что танцевать об архитектуре». Кто же это сказал?{5}
Джером скосил глаза, как Говард, и отвернулся. Кики села на корточки, чтобы встретиться с ним взглядом, взяла его за подбородок и повернула лицом к себе:
— Ты в порядке, детка?
— Не надо, мам.
Кики взяла его лицо в ладони. Вгляделась в него, ища отражение той, что причинила ее сыну столько боли, но Джером и в начале-то лондонской истории с матерью не откровенничал, а теперь и подавно не собирался. Просто на ее язык это нельзя было перевести: мать допытывалась про девушку, а дело было не в девушке, точнее, не в ней одной. Джером влюбился в семью. Он чувствовал, что не в силах признаться в этом родителям — пусть уж лучше считают, что его «обломал Амур» или что у него был «роман с христианством» (более предпочтительный для Белси взгляд на предмет). Разве можно объяснить наслаждение, с которым он влился в семью Кипсов? Это было блаженное самоотречение, лето в стиле анти-Белси — в этих людях, в их мире и образе жизни он совершенно растворился. Ему нравилось слушать непривычную для уха Белси болтовню о делах, деньгах и прикладной политике, рассуждения о том, что равенство — это миф, а культурный плюрализм — пустая мечта; он дрожал при мысли, что искусство — Божий дар, ниспосланный кучке избранных, а литература по большей части лишь прикрытие для необоснованных идей демократов. Он делал слабые попытки спорить — чтобы с радостью подвергнуться осмеянию, услышать в очередной раз, что он законченный либерал, книжный червь и горе-философ. Когда Монти сказал, что меньшинство часто требует равноправия, которого не заслужило, Джером беспрепятственно впустил в себя эту новость и лишь сильнее вжался в податливый диван. Когда Майкл заявил, что если ты чернокожий, самосознание тут ни при чем, все дело в меланине, Джером не ответил традиционным для Белси истеричным выкриком: «Скажи это куклуксклановцам, пришедшим в твой дом с горящим крестом!», а просто дал себе слово меньше носиться со своим самосознанием. Один за другим кумиры его отца падали в пыль.
«Во мне столько либеральной чуши», думал в местной церкви счастливый Джером, склоняя голову и вставая на одну из красных подушечек, которые Кипсы использовали для молитв. Он был влюблен задолго до того, как приехала Виктория. В ней его чувство к Кипсам лишь обрело достойную и конкретную форму — нужный возраст, нужный пол и прекрасна, как замысел Творца. Сама же Виктория, впервые проведшая лето