кокетливыми женщинами. По перекресткам, где кишели сан-кюлоты, проезжало множество карет, и можно было наблюдать, как мадам де Бюффон восседает в фаэтоне герцога Орлеанского, дежурящем у дверей какого-нибудь клуба.
Изящество и вкус аристократического общества можно было найти в отеле Ларошфуко, на вечерах мадам Пуа, д'Экен, де Водрейль, в нескольких салонах высшей магистратуры, еще открытых. У г-на Неккера, у графа Монморанси можно было наблюдать всех новых знаменитостей Франции и все виды свободы нравов. Сапожник, одетый в форму офицера национальной гвардии, снимал с вас мерку; монах, который еще в пятницу волочил по грязи свою белую или черную рясу, в воскресенье носил круглую шляпу и буржуазный костюм; выбритый капуцин читал журналы, в толпе обезумевших женщин появлялась какая- нибудь важная монахиня: это была тетка или сестра какой-либо из них, выгнанная из своего монастыря. Толпа посещала эти монастыри, ныне открытые для всех, подобно путешественнику, который, блуждая по Гренаде, осматривает покинутые залы Альгамбры.
…Если люди не видели друг друга 24 часа, нельзя было быть уверенным в новой встрече. Одни шли по революционным путям, другие замышляли гражданскую, войну, третьи уезжали в Огио, строя планы новых замков, которые они воздвигнут среди дикарей, четвертые присоединялись к принцам. Все это делалось весело, причем часто люди не имели в кармане ни одного су; роялисты утверждали, что в один прекрасный день все это кончится арестом собрания, а патриоты, столь же легкомысленные в своих надеждах, провозглашали наступление царства мира, счастья и свободы…»
Надо заметить, что несмотря на все это Шатобриан-монархист признает этот период ярким и увлекательным.
Это описание относится к 1791 году. В 1793 году жизнь столицы стала еще оживленнее, но оживление это стало зловещим, трагическим. Казнят короля (21 января 1793 года), но смерть Людовика не устраняет внешних опасностей и не смягчает внутренних осложнений. Партийная борьба обостряется с каждым днем. Республиканцы раскалываются на умеренных и радикалов (жирондистов и монтаньяров), у монтаньяров образуется левое крыло, возглавляемое Маратом, а народ парижских предместий — рабочие, мелкие ремесленники — идет еще дальше и жадно ловит лозунги экономического уравнения, которые немного спустя Гракх Бабеф разовьет в стройную революционно-социалистическую систему. Монархическая Вандея, контрреволюционный Прованс объяты восстанием. Тулон сдался англичанам. Предательство, заговоры грозят задушить республику, и настороженное ухо «патриотов» всюду слышит шёпот измены. Муниципалитеты составляют списки «подозрительных», революционные трибуналы работают день и ночь, и часто не только за неосторожное слово, но и за малодушное молчание люди платятся головой.
А Сен-Симон попрежнему покупает и продает, продает и покупает. Пока гильотина рубит головы, он мечтает об огромных промышленных предприятиях, о научных обществах, совершенствующих материальный быт и общественное устройство. Речи монтаньяров и жирондистов, — думает он, — это только отвлеченные идеи, которые не выведут человечество на новую дорогу, если под ними не будет материального базиса. Только с помощью индустрии можно преобразовать страну. И эта заветная цель как будто уже недалека, — еще несколько миллионов, и можно будет бросить спекуляции и приступить к настоящему творчеству, к «великому делу». Поглощенный этими мыслями, он не замечает, как обстоятельства сплетают вокруг нег сеть, мало-помалу запутывающую его в своих петлях.
Эта сеть — слухи, сплетни, догадки, подсказанные напуганным воображением. «Странный человек, — говорят про него пероннские санкюлоты, — он спекулирует национальными имуществами, ворочает большими капиталами, — куда же денет их этот бывший граф?» «Странный человек, — вторят парижские якобинцы, — как будто революционер, — но почему же он якшается с прусским бароном?» «Да и семья неблагонадежная, — поддакивают агенты комитета общественной безопасности: — два брата эмигрировали за границу, туда же бежал и кузен, маркиз Сен-Симон, член Учредительного собрания, под начальством которого наш патриот сражался в Америке. Странно, очень странно! Подозрительна и его сестра, Аделаида, которая, — как уверяет гражданин Дюбуа, — «сторонится от людей».
9 декабря Аделаиду, урожденную графиню де Сен-Симон, арестовывают, а еще через несколько дней из Перонна поступает донос и на самого Клода Анри. В это время Сен-Симон проживает в Париже, на улице Закона (бывшая Ришелье). Друзья предупреждают его об опасности, и он решает бежать.
Наступает 19 декабря. Сен-Симон собрался к отъезду. Оседланная лошадь уже дожидается на улице. Одевшись, он спускается по лестнице и в дверях подъезда встречает двух людей, которые обращаются к нему с вопросом:
— Скажите, где тут живет гражданин Симон?
— Во втором этаже, — спокойно отвечает беглец и, пока агенты подымаются по лестнице, вскакивает на лошадь и уезжает.
Узнав, что «подозрительный» уехал, агенты арестовали домохозяина, гражданина Леже, обвиняя его в содействии побегу. Сен-Симон узнает об этом. Он не может допустить, чтобы из за него погиб невинный человек. В тот же день он является в революционный трибунал и отдает себя в руки правосудия.
Сначала его сажают в тюрьму Сент Пелажи. Он протестует, пишет объяснительные записки, излагает свои воззрения, рассказывает о своей революционной деятельности. Напрасные усилия. Точных обвинений против него нет (по крайней мере в документах их не сохранилось), на гильотину его отправить как будто не за что, но он вышел из подозрительной семьи, дружит с подозрительным иностранцем… Лучше попридержать. Так проходит четыре с половиной месяца. 5 мая 1794 года его переводят в Люксембургскую тюрьму. Это плохой знак, — Люксембургскую тюрьму называют «преддверием смерти», и кто попал туда, почти никогда не возвращается в мир живых.
В переполненной тюрьме душно, нет воздуха, маленькие оконца, проделанные на самом верху, почти не пропускают дневного света. Грязные соломенные матрасы, никогда не меняющиеся, издают тошнотворный запах. Из ведер с нечистотами, поставленных посредине камеры, текут зловонные, едкие испарения. На койках много больных, — их почти не переводят в больницу. Мертвых не убирают по нескольку дней. Кружится голова. Ухо чутко прислушивается к стонам и хрипам, к лязгу окованной железом двери, через которую люди уходят из жизни. То и дело чудится, что там, в коридоре, уже произнесли фамилию «Симон». А тут еще жестокие приступы лихорадки, которой узник заболел вскоре после перевода его в новую тюрьму.
Среди этих тяжких физических и моральных страданий одна только мысль ободряет Сен-Симона: не может быть, чтобы он погиб, не выполнив своего великого дела. Все его прошлое и особенно великий предок тому порукой. И в разгоряченном мозгу из глубин памяти выплывает образ императора Карла, разгоняя мрак и тоску.
«В самую жестокую пору революции, — рассказывал впоследствии Сен-Симон, — когда я сидел в Люксембургской тюрьме, ночью мне явился Карл Великий и сказал мне: «С тех пор, как существует мир, никакой семье не выпадало на долю чести родить и первоклассного героя, и первоклассного философа. Честь эта выпала моему дому. Сын мой, твои успехи в философии сравняются с теми, которые достались мне, как воину и политику». С этими словами он исчез».
27 июля 1794 года (9 термидора по революционному летоисчислению) казнили Робеспьера. Кончился террор, начинается царство «термидорианцев», подготовлявших под эгидой Директории похороны революции. Тюрьмы опустели, — даже явных контрреволюционеров выпустили на свободу. А Сен-Симона все держат и держат, о нем забыли. Наконец, 9 октября 1794 года — почти через четыре месяца после термидорианского переворота — двери тюрьмы распахиваются перед Сен-Симоном, и он снова возвращается к своим спекуляциям и своим мечтам.
Опять покупка и продажа, продажа и покупка… В промежутках между аукционами Сен-Симон приступает к новым коммерческим начинаниям. В коммуне Бюсси он основывает прядильно-ткацкую полотняную мануфактуру и одновременно с этим создает план выпуска в продажу карт нового, «республиканского» образца. «Никакой республиканец, — пишет он в напечатанном проспекте, — не может пользоваться выражениями, которые постоянно напоминают о деспотизме и неравенстве, а человек с хорошим вкусом не может не возмущаться глупыми фигурами игральных карт и их бессмысленными названиями. Эти соображения навели гражданина Сен-Симона на мысль изготовить новые карты, соответствующие французской республике. Нет более королей, дам, валетов — их заменят гении, свобода, равенство. Их будет увенчивать закон (туз) и т. д.» Таким образом и здесь Сен-Симон стремится сочетать личную наживу с общественными интересами, — он хочет использовать карты как способ республиканской