искать тут полотно. Немцы не раз делали у него обыск, так как им доносили, что у него еще можно достать вилицийские ткани довоенного хорошего качества. Если бы не Хана и Цвия, куда бы он делся? Абрам по протекции получил разрешение на пропуск и свободно переходит из одного еврейского квартала в другой, торгуя своими товарами. Иногда он дает своим молчаливым сестрам несколько марок. Он вечно в спешке. В «точку» он врывается как ветер, подбегает к кровати и кидает туда кусок ткани. На языке у него вечная присказка: «Клиент ждет… Покупатель ждет…» У него никогда нет времени сказать своим сестрам лишнее слово. Ему кажется, что это чересчур дорого обойдется.
Абрам — отец восьмилетнего сына, которого зовут Бенин. У малыша уже есть определенные обязанности, и он помогает отцу в деле. Бенин — красивый мальчик, расторопный и сообразительный. Каждый раз, когда он появляется с отцом в «точке», он говорит:
— Папа, тетя Хана сегодня еще ничего не ела.
— Чего же они молчат, эти коровы? — сердится Абрам и продолжает наматывать на себя ткань, спустив при этом штаны; он спешит и тут же размышляет: в конце концов, эти «коровы» берегут его богатство. Чужим бы ему платить и платить! Чужие вообще присвоили бы себе весь товар. Ведь ни один человек, даже дошедший до полного голода, не держал бы у себя запрещенные властью товары. А у кого нечего есть, будь он даже праведник из праведников, он не преминет присвоить себе чужой товар. А сам он, разве поступил бы иначе? К какому суду можно привлечь за такой проступок? Абрам быстро вытаскивает из кармана несколько марок, пихает их в руки сестре, тянет за рукав Веника и бежит: «Клиент ждет…»
Стекла окон вдруг стали голубеть. Даниэла удивилась: как это она не заметила перемену, хотя все время смотрела в окно? В обычный день в этот час она уже сидит в тряпичном зале. Там ни у кого нет времени смотреть в окна. Им не до восхода солнца. Дневной свет не рассеивает темноты в сердце.
Снегопад сейчас более густой… Он похож на вспугнутые толпы людей у вагонов во время акции. Кружащаяся снежинка припала к стеклу и беспомощно растаяла, превратившись в каплю, стекающую вниз, как слеза из синего открытого глаза.
В окне отражается белый кафель облицованной высокой, печки. Даниэла не помнит, чтобы печку когда-либо топили. Если бы можно было вползти в нее, пробраться туда, печь могла бы послужить замечательным укрытием во время акции. Когда Гелер строил этот дом, ему в голову не пришло устроить тайный вход в кирпичную печь. А жаль! Если бы он это сделал, то, по крайней мере, у него был бы хороший бункер. Госпожа Гелер не перестает роптать по поводу того, что, мол, все жильцы создают себе богатство, так она полагает, за счет войны, но никто не помнит, что надо заплатить хозяину дома хотя бы несколько марок. Все стало дозволенным! Распущенность! Бесхозяйственность! Нет закона и нет судей! Но кто тут занимается военными поставками, кто тут обогатился — никто не знает, никому не ведомо. Из шестикомнатной прекрасной ее квартиры, из всей изумительной посуды и мебели она пыталась спасти лишь книжный шкаф — единственную память о двух ее сыновьях. Но дружинники «юденрата» выбросили шкаф на улицу вместе со всеми книгами. Они рассудили, что на месте, где стоит шкаф, можно поместить семью. Книги раскрылись, и листья, подгоняемые ветром, уносились и падали в грязь, как подстреленные птицы. Шламек собрал их и устроил ложе для отца, валявшегося в грязи. Никто не вышел на улицу, чтобы помочь занести в дом человека, на лбу которого было выжжено слово «еврей». Кто захочет уступить свою кровать в зимнюю стужу, а самому лечь на холодный пол? В такое время кровать для человека — все: дом, состояние. Кроме кровати у человека ведь ничего уже нет.
Шламек, наверное, уже обходит все дворы квартала гетто, собирает щепки, тащит остатки выброшенной на улицу мебели, забрасывает мешок на свои тощие, детские, слабые плечи и продает топливо богачам гетто. Его мать прикована болезнью к постели. «Надо бы подняться к ней и помочь чем- нибудь», — размышляет Даниэла.
Шламек старается выйти из ворот точно в минуту прекращения комендантского часа, чтобы успеть обежать дворы до появления конкурентов. Почему он не разбивает книжный шкаф мадам Гелер? Он стыдится это делать в своем дворе. В течение всего дня мадам Гелер смотрит в окно на то, что стало памятью о двух ее сыновьях. Все в тот день хватали книги, выброшенные на двор, и топили ими свои печи. Это были толстые романы и научные книги в переплете с золотыми обрезами.
Девушка, попавшая в «точку» из Освенцима, стремительно вскакивает со своей кровати. Она останавливается, смотрит на облицованную кафелем печь, как будто видит ее впервые. Внезапно поворачивается, нагибается и выхватывает из рук маленькой Бэлы истоптанный ботинок, которым та играет, садится на пол и прячет ботинок за спиной, как человек, укрывающий драгоценный клад.
Ребенок начинает плакать. Хаим-Юдл берет малышку на руки. Бэла заливается слезами, а Хаим-Юдл не знает, что с нею случилось. Все молчат. Хаим-Юдл качает ребенка на руках. Дочь — главная радость его жизни. Несколько дней назад он бегал туда-сюда между кроватями, держа ребенка в объятиях, как умалишенный. Даниэла никак не могла себе представить, что Хаим-Юдл может выглядеть как хищный зверь. Он, не переставая, рычал:
— Пусть весь свободный свет станет искупительной жертвой за эту малютку! Да сотрется память свободного мира!
Гелер, хозяин дома, заходивший к Хаим-Юдлу, сказал ему:
— После войны будет создан мир, и в нем будет господствовать свобода…
— Что мне свободный мир, — визжал Хаим-Юдл, — если меня уже не будет и не будет моей девочки?! Да сотрется с лица земли мир, который требует невинную кров моей Бэлочки!..
В углу, около двери, девушка из Освенцима вытаскивает ботинок из-за спины, прижимает его к груди и со своего места на полу протягивает его Хаим-Юдл дрожащей рукой, как бы расставаясь с драгоценным кладом. Девочка взглянула на ботинок, как на волшебную игрушку, и сразу перестала плакать.
— У тебя доброе сердце, — говорит Хаим-Юдл девушке.
Девушка опускает голову на колени и бормочет:
— Не хочу…
Эта девушка принесла с собой ботинок, бежав из городка Освенцим, когда немцы выдворяли оттуда всех жителей для постройки концентрационного лагеря. Ее возраст трудно угадать. Может быть, ей четырнадцать-пятнадцать, а может быть, она намного старше. Иногда она выглядит девочкой, иногда — старухой. Это прямо-таки колдовство. Когда она тут появилась, жильцы, бывало, подавали ей — кто кусочек хлеба, кто картофелину. И все это из-за свойства ее лица. Даже дружинники «юденрата» не могли остаться равнодушными и поместили ее в «точку» бесплатно. Она ничего не говорит — ни хорошего, ни плохого и глаза ее всегда опушены вниз. Когда ее о чем-нибудь спрашивают, она подымает глаза, усмехается и, бормочет:
— Не хочу…
Еще не бывало, чтобы она заранее не чувствовала о предстоящей акции. Никто не может разгадать, как она узнает об этом, но факт остается фактом — перед акцией она всегда исчезает. Она исчезает из «точки» так же тихо, как и появляется, когда проходит опасность. У нее звериный инстинкт, помогающий чуять врага еще издали. Ни один из жителей Освенцима не спасся. Не уцелел ни один из ее родственников. Никто не знает, что она видела там. Она пришла сюда среди ночи, держа в руке истоптанный мужской ботинок.
Что за тайну скрыла она в себе, связанную с этим ботинком, почему так прижимает его к сердцу?
На дворе густой снегопад. Хана стоит лицом к окну и молится по молитвеннику, который держит в руке. Цвия продолжает держаться одной рукой за спинку кровати, а другой, сидя, подпирает голову. Глаза ее задумчиво смотрят на спину сестры.
Хаим-Юдл возится около своего ящика — то выкладывает из него что-то на пол, то с пола кладет обратно в ящик. Почему, собственно, Даниэле не подойти к Хаим-Юдлу и не спросить его просто, нет ли у него какой-нибудь работы для нее. К чему стесняться, стыдиться? Хотя все ясно, как день: было бы что- нибудь для нее, он бы сам предложил ей. А, может, все-таки она попросит его? Но зачем спрашивать, если у него нет работы? Ведь так или иначе он вынужден будет отказать ей. К чему же вызывать в нем сострадание? А почему, собственно, это называется «сострадание»? Это ведь не более чем высокомерие бедняка… Слова такие знакомые ей, где она слышала об этом, или читала?.. А-а-а! Лебедиха! Она сама писала об этом, изображая лебедиху: «Она погружает глубоко-глубоко свой величественный клюв в воду, грациозно проглатывает кусок, поворачивается и плывет обратно по водной глади, вся величественная,