Я не до конца понял, почему Ирена, порывисто и молча простясь тогда со мной, вдруг тихо заплакала.
Нет, „Росинанта“ не угнали и не очистили комнату, но, к моему сведению, в целлофановом мешке оказалось пальто, а костюм висел под плащом в коридоре на вешалке, и его нелегко было найти. Я прошу прощения? Пожалуйста. Боялась ли? Ну, конечно! Соседей, понятно. Назваться сестрой из больницы? А почему не коллегой по работе? Правда ведь всегда безопасней. Кстати, неужели трудно — господи, да в любом хозяйственном ларьке! — купить пачки три нафталина и положить их под эти свои заграничные пижонские свитеры! Что? Обыкновенная моль. Тучами! Сам сделаю? Когда? Нет, это надо немедленно, завтра. Между прочим, „Альбатросов“ придется читать и править дома. Так будет лучше. Что? Я с ума сошел? Руку тоже поцеловать нельзя. Посмотрел бы я лучше на свою рыжую щетину!..
По выходе из больницы я несколько дней жил на какой-то поднебесной парящей высоте, и все, что делал — брился, ел, убирал комнату, хлопотал о восстановлении водительских прав, ходил или сидел, разговаривал или молчал, все для меня полнилось громадным смыслом первозданной новизны и значения: я тайно радовался жизни и тому, что я в ней не одинок. У меня пропала суетность и нетерпимость, я был очень внимательным и вежливым с миром, и только одно разоряло этот мой несрочный праздник — не поддающийся рассудку страх на улице, когда я слышал позади себя шаги. Мне тогда хотелось прикрыть голову руками, и я оглядывался на прохожих и норовил пропустить их вперед, если то были мужчины втроем или вчетвером. И все равно жить было хорошо, даже с этим подлым страхом. Я легко примирился с тем, что на затылке у меня навсегда останется лысая метина величиной с куриное яйцо и, чтобы скрыть ее, мне придется отращивать волосы под стилягу. На это потребуется месяца два или три, а до той поры я буду носить соломенную шляпу, чуть-чуть сдвинутую на правое ухо. Чем это плохо? Мой больничный лист позволял мне не выходить на работу еще девять дней, и, может, поэтому меня пока не тревожил предстоящий разговор с начальством о моей драке.
Ирене я позвонил на третий день после выхода из больницы. Я позвонил ей вечером, домой, потому что в издательстве телефон помещался на столе Верыванны. Трубку взял Волобуй. Он боевито сказал „слушаю“, а я вежливо поздоровался с ним и попросил, чтоб он был любезен и пригласил к аппарату Ирену Михайловну. Это получилось у меня ладно и церемонно, особенно к „аппарату“. Волобуй поинтересовался, кто ее спрашивает, и я назвался автором повести „Куда летят альбатросы“. Ждать пришлось минуты полторы, там что-то не спешили, и я успел мысленно увидеть трогательную и совсем безобидную для себя картину — Ирена в том своем темном детском платьишке стоит на кухне у плиты и что-то жарит. Скорее всего котлеты. Две маленькие — себе и дочери, и одну большую — ему. Сковородка там, конечно, добротная, чугунная, а ухватик раскалился, и поднять ее трудно. „Не торопись, я подожду, — сказал я ей молча. — Переверни еще раз вон ту, большую… Пускай лопает на здоровье“.
— Очень хорошо, что вы позвонили, товарищ Кержун, — сказала она посторонне в трубку, — дело в том, что нам надо согласовать некоторые купюры…
Я молчал.
— Совершенно верно, — сказала она. — Но прежде чем приходить в издательство, позвоните мне завтра… скажем, ровно в час дня вот по этому телефону… Всего хорошего!
Я звонил из той своей будки у парапета моста. Я проторчал там минут пятнадцать, потом послонялся под каштаном, но было еще рано, и я никого не встретил, и во мне не было никакого страха. Ни перед кем.
На второй день была пятница — базарный день в нашем городе, и я с утра пошел на колхозный рынок и купил два пучка редиски, два больших свежих огурца и две пол-литровые кружки полуспелой вишни. Это из овощей и фруктов. А в магазине я купил халу, две банки сметаны и две шоколадные плитки „Аленка“. Дома у меня было еще тридцать четыре рубля. Они лежали в словаре Павленкова, и я сходил домой, взял пятерку и купил три бутылки тракии. Все это я разложил и расставил на откидной крышке секретера, и получился скромный светлый стол, и нельзя бьшо догадаться, что застлан он не скатертью, а обыкновенной новой простыней. Телефон-автомат помещался у нас в первом подъезде. Я нарочно спустился к нему задолго до условленного времени, — мне казалось, что там будет легче найти те два или три тихих, доверчивых слова, которые я мог бы сказать Ирене, чтоб пригласить ее к себе в гости. Такие слова в мире были, должны быть, но я их так и не нашел и возле телефона почувствовал что-то сродное стыду и страху за эту свою затею…
Ровно в час я опустил в щель автомата гривенник — так мне хотелось — и набрал номер ее телефона. Где-то на краю белого света рывком сняли трубку, и она сказала:
— Лозинская.
— Это я, — осторожно сказал я ей.
— Здесь никого нет, — сказала она, — но дело вот в чем: в воскресенье я уезжаю в Кисловодск, поэтому…
— Зачем? — спросил я.
— Что? — не поняла она.
— Зачем в Кисловодск? — сказал я.
— Ну в отпуск, боже мой… Алло!
Я отозвался. Она сказала, что ей надо передать мне рукопись, но не в издательстве, поэтому не мог бы я часов в пять подъехать, например, к тому месту на набережной, где мы когда-то встретились в дождь?
— Подъехать на „Росинанте“? — спросил я.
— Ну, наверно, — сказала она. Тогда я как о счастливой своей находке напомнил ей, что у меня нет водительских прав. Она помедлила и не совсем охотно сказала, что у нее с собой ее права. Я бы не мог в таком случае самостоятельно съехать хотя бы со двора? В рукописи много ее помарок и замечаний, и об этом следовало бы поговорить в машине, а не на улице.
— Конечно, — сказал я.
— Значит, условились. Ты что, неважно себя чувствуешь?
— Нет, очень хорошо, — сказал я и сообщил, что дома у меня есть свежие огурцы, редиска и вишни. Она серьезно заметила, что мне полезны сейчас витамины, и мы попрощались.
В пять часов я благополучно съехал со двора и остановился в конце своей Гагаринской улицы. Отсюда мне чуть-чуть виделась автобусная остановка, и каждую девочку-подростка, чинно выходившую из очередного автобуса, я принимал за Ирену, но она подошла к „Росинанту“ сзади — добиралась, оказывается, на такси. Я не вышел из машины, потому что не узнал ее, — у нее была новая, волнисто взбитая прическа, сильно изменившая форму лба и всего лица, и одета она была в не виданное еще мной платье. И прическа, и это сиренево-стальное клетчатое платье делали ее старше и строже, и я сразу вспомнил о Кисловодске, Волобуе и об их с совместной голубой „Волге“. Конечно, они поедут туда на машине, всей семьей. Тем более что у нее есть права…
— Ты неважно себя чувствуешь? — сказала она вместо „здравствуй“. Я забрал у нее папку со своей рукописью и освободил место за рулем. — Разве мы не здесь будем?
— Я думал, что ты сама не хочешь, — сказал я.
— Какой он маленький, бедненький, — ласково, как на ребенка, сказала она о „Росинанте“ и погладила руль. Узкие выпуклые ногти на ее пальцах розовели лаком, — полностью собралась в Кисловодск, и я сказал:
— Да. Это, конечно, не „Волга“.
Она коротко, вприщур взглянула на меня и включила зажигание. „Росинант“ с подскоком сорвался с места. Вела она трудно. Ее чрезмерная пристальность и напряженность давили на меня, как ноша, и перед светофорами я тоже жал на воображаемый тормоз и переключал скорости. За городом ей немного полегчало.
— Ты и свою „Волгу“ так водишь? — спросил я.
— Как?
Голос ее прозвучал жестко и упрямо.
— Старательно. Как и твой муж, — сказал я.
— Ну еще бы!.. Какие дополнительные будут вопросы?
— Больше ничего, — ответил я.