— Еще бы!
Голос ее изменился, в нем была уже злость пополам с обидой.
— Ты что там чудишь? — сказал я. — И кто этот „бывший“ старый пират, который величает тебя Аришей, а со мной не здоровается и не прощается?
— Бывший? Почему бывший?
Она спросила меня об этом строго и как чужого, Я сказал, что так называет его товарищ Волнухина.
— Ах вот что. Это, очевидно, у нее производное от слова „отбывал“, — предположила Ирена. — Я иногда устраиваю ему халтурку, иллюстрации к детским книжкам.
— Все понятно, — сказал я. — Но мы все равно не встретимся?
— Сегодня нет. Слушай, Антон… Скажи мне, про свечки ты все выдумал тогда, да?
— Ты можешь их увидеть сама в любое время, — сказал я. — Что с тобой стряслось?
— Не знаю, — тихо сказала она, — мне что-то подумалось…
— О чем?
— Я, наверно, не хочу, чтобы ты сидел с нами в одной комнате, понимаешь?
— С вами? — спросил я.
— С нею!
— Господи ты боже мой! — сказал я.
— Ты меня крепко любишь?
— Дурочка! Где ты там есть? — крикнул я в трубку.
— А ты сам где?.. Ложись пораньше спать, ладно?.. Не шаландайся по улицам…
Мне почудилось, что она плачет.
Когда тебе долго-долго не спится, а в комнате стоит удушливая меркло-серая тишина, подсвеченная в окно уличным фонарем, в это время хорошо — точно и беспощадно — думается о многом: прошедшем и настоящем, реальном и выдуманном, дозволенном и запретном, и все это в конце концов сводится к одному большому-большому вопросу — как жить дальше…
Утром, еще по безлюдью, я поехал на бензоколонку и за восемьдесят семь копеек — все, что у меня оставалось, — приобрел пятнадцать литров бензина. Все еще по безлюдью я благополучно проделал несколько рейсов от вокзала до рынка, — была пятница, базарный у нас день. Перевозить пришлось деревенских торговок с громоздкими корзинами и мешками — таксисты не брали их с таким багажом, — и к семи часам я заработал девять рублей деньгами и полведра яблок натурой. После этого я вернулся домой и принял душ. Под темный костюм не шла соломенная шляпа, а берет свалялся и сел, и его пришлось стирать и натягивать на тарелку. Я так и не мог решить дома, какие розы купить по дороге на работу — одни белые или разные? И сколько их надо — три или четыре? Оказывается, четыре. Три белые и одну черную: это стало ясно на рынке. В издательство я занес розы в бумажном пакете, а в своей комнате укоротил на них стебли, встромил в стакан с водой и поставил на стол Верыванны. Я впервые тут свободно и с удовольствием закурил и принялся за работу. Рукопись „Степь широкая“ оказалась романом о целине. Начинался он с того, как демобилизованный солдат Антон Павлович Беркутов привез в степь с Большой земли глухую обиду на человеческую неблагодарность: девушка Тося, с которой у него была „большая дружба“, не захотела ехать с ним в Казахстан. „Ну и плевать на нее“, — солидарно сказал я ему вслух, потому что как-никак этот Беркутов был моим тезкой. На столе Верыванны давно уже мурлыкал телефон, но я не сразу осмыслил свое право отзываться на его звонки. Я снял трубку и сказал, что издательство художественной литературы слушает.
— Это невероятно! Даже художественной? А кто со мной говорит?
Голос у Ирены был насмешливый и радостный.
— Младший редактор отдела изящной прозы Антон Павлович Кержун, — сказал я.
— Сроду не встречала такой надменной фамилии! Хотя позвольте. Вы, случайно, не тот Кержун, который однажды… — Она осеклась и замолчала.
— Который что? — спросил я.
— Ничего. Почему ты мне не позвонил за все утро?
— Который однажды что?
— Не допытывайся, Антон. Я не скажу.
— Нет, ты обязательно скажешь. Сейчас же! — сказал я.
— Ну ладно, горе ты мое… Я хотела пошутить насчет твоего сторожа ФЗУ, но вспомнила свою учительницу, и дошучивать не захотелось. Удовлетворен?
— Да, — сказал я.
— А почему ты не звонил?
— Ждал, пока ты проснешься после проводов.
— Я совсем не ложилась, глупый!
— Тогда слушай сюда, — сказал я. — В семнадцать ноль-ноль мы едем венчаться…
— Куда венчаться? Что ты опять выдумываешь? Я же тебя просила…
— Мы обвенчаемся на озере, одни. Совсем без никого. Отсюда это сорок километров. Вернемся утром в понедельник. Едешь?
Она молчала.
— Ты вернешься домой, на свою Перовскую, — пообещал я. Дыхания ее не было слышно, и мне очень хотелось знать: как она меня слушает, стоя или сидя? Сам я стоял.
— Что надо взять с собой? — издалека спросила она.
— Хлеб, десять брикетов дрожжей, перец для ухи и две ложки, — сказал я, все остальное найдем там.
— У кого найдем? Ты же говорил, что мы будем только вдвоем!
Я объяснил, что там живет одна моя знакомая бабка.
— А зачем нам дрожжи?
Это я объяснил тоже.
— Хорошо, — покорно сказала она. — Я буду ждать там, где всегда.
— Ничего подобного! Я приеду за тобой на Перовскую. Ровно в пять, сказал я. Она молчала, и я не слышал ее дыхания.
Эта наша пятница выдалась тогда как по заказу — было солнечно и жарко, но без зноя, и поднебесно-широкий полет городских стрижей обещал такую погоду по крайней мере еще дня на три. Мы, наверно, раскинем палатку, думал я, на моем прежнем месте и до заката солнца успеем словить что-нибудь на уху. Хотя бы десяток окуней. Этого вполне хватит. Надо только не забыть остановиться при выезде из города возле молочного магазина и прихватить две банки из-под сметаны заместо рюмок: я вез бутылку шампанского и пол-литра польской чистой водки выборовой. Еще в тот раз, когда я подвозил на улицу Софьи Перовской матрац, мне подумалось о доме под номером десять, что жить в нем, наверно, невесело и трудно: дом был трехэтажный, готически стремительный и узкий, из красного глянцевитого кирпича старинной выделки. Это был какой-то сумрачно-холодный и прочный голландский особняк, а не русский дом, а сколько можно жить в голландском особняке за его кирхообразными стрельчатыми окнами, если знать, что рано или поздно, но все равно надо будет собираться домой! Он стоял в глубине, а не в линию с соседними домами, и поэтому широкий квадрат тротуара перед ним казался пустым и неприветливым, как запретная зона. Я подъехал к этой зоне ровно в пять часов, захватил розы и пошел в подъезд особняка. Там оказалась железная, колокольно крутая и тесная лестница, поэтому рюкзак, который несла Ирена, не помещался сбоку, и она спускала его впереди себя.
— Ты сумасшедший! Скорей иди в машину! — сказала она мне шепотом, глядя не на меня, а на розы. Я подал их ей издали с нижней ступеньки лестницы, и она выпустила лямку рюкзака и пошла к „Росинанту“ дробными неспорыми шагами, неся перед собой розы, как носят факел. Она была в белом платье и голову держала прямо и напряженно, будто все те прохожие, что встречались нам на тротуаре, знали куда и зачем она идет. Я шел раскачной корабельной походкой в полутора шагах сзади, чтобы загородить ее от окон особняка, и рюкзак прижимал к животу, чтобы его тоже не было видно из окон. Ирену прибило не к передней, а к задней дверце „Росинанта“, и я впустил ее внутрь, положил рядом рюкзак и совершенно серьезно — для тех, кто хотел слышать, — спросил ее, как глухую, за кем сперва заезжать, за товарищем