— Спокойной ночи, — пожелал я ей. В сене знойно и надоедливо сипели кузнечики, — видно, эта тварь тоже никогда не спит. Я боялся пошевелиться, чтобы не потревожить Ирену, хотя лежали мы не слишком близко друг от друга. В середине ночи на крыше сарая закугыкал и захохотал сыч. Я метнулся рукой к плечу Ирены, чтобы не дать ей испугаться во сне, но она проворно отвела ее в сторону.

— Это сыч, — сказал я. — Хочешь, пойду прогоню его?

— Нет, не надо, — бессонно ответила она и привстала. — Послушай, Антон… поедем, пожалуйста, домой.

— Сейчас прямо? — спросил я.

— Мне очень беспокойно… Я давно уже не здесь, понимаешь?

Я сказал, что понимаю.

— Я убеждена, они приедут сегодня утром. Обязательно приедут!

— Ты же говорила, будто пришла вторая телеграмма, — успокаивающе сказал я.

— Да. Но ты его… не знаешь. Поедем! Я больше не могу тут оставаться.

Мы поднялись и собрались, как матросы по тревоге. Мне пришлось разбудить бабку Звукариху, что-то пробормотать о внезапной болезни жены, со стыдом отдарить ее в темноте сенец тремя яблоками, что у нас оставались, и пообещать приехать через неделю, чтобы уже тогда… Денег у меня не было ни копейки.

Луна ярко светила, и я ехал без огней. Проселок мы проскочили впронос „Росинант“ как будто сам направлял себя по гривкам колей. Временами нас швыряло и заваливало, креня и прижимая Ирену ко мне, и тогда она пыталась отодвинуться, но это ей не легко удавалось.

— Скоро будет лучше, потерпи немного, — сказал я. На шоссе она попросила сигарету, и мы закурили одновременно.

— Антон, куда ты тогда… до всего у нас, собирался уезжать? — как-то очень издали спросила Ирена. Я назвал Мурманск. — Ну вот… Мы больше не должны встречаться. И лучше было бы кончить все разом…

Я выбросил сигарету и закурил новую.

— Ты ведь один.

— Да, — сказал я, — а одинокому, по свидетельству Чехова, везде пустыня.

— Мне надо выходить на работу в среду. Ты не мог бы уволиться к тому времени?

Я сказал, что для этого мне понадобится всего лишь девять минут. Почему девять, а не десять или пятнадцать, я не знал сам. Шоссе было пустынно, и „Росинант“, оказывается, мог еще выдать на асфальте сто пять километров в час…

Дома я написал заявление об увольнении, вымыл пол в комнате и лег спать.

Солнце еще не всходило.

Днем, а потом и вечером, мне опять нужно было мыть пол не только в комнате, но и в коридоре: по свежевымытому и не совсем просохшему полу отрадно ходить босиком, если норовить точно попадать ступнями в свой же след. Так можно ходить очень долго и уверять себя, что ты ни о чем плохом для себя не помышляешь. Просто ты ходишь в свое удовольствие по сырому прохладному полу и ни о чем таком не думаешь. Ходишь — и все! Ты один у себя дома, и ты можешь делать все, что тебе хочется. Ходи и ходи себе и попадай ступнями в свой же след, а если пол высох окончательно и следов не видно, то кто тебе мешает вымыть его снова?

Ночью я написал небольшую записку — никому — и положил ее на край секретера, а на рассвете пошел в кухню чтобы никогда не возвращаться оттуда, и за окном услыхал страстную воркотню голубя, и во дворе увидел поседевшего от росы маленького сгорбленного „Росинанта“. Его фары ожидающе зарились прямо на мое окно, на меня…

Никто не знает, что несет новый день, и это неведение тем и хорошо, что может обернуться для человека чем угодно, — надо только дождаться нового дня. В половине девятого утра я нашел в почтовом ящике продолговатый серый конверт с оттиском названия журнала, куда послал свою рукопись. В конверте было письмо. Мне. Письмо о том, что „Куда летят альбатросы“ планируются в первом номере будущего года!

Я прочел это несколько раз, и мне вдруг захотелось есть…

Торопиться в издательство уже не следовало, — заявление об увольнении можно было вручить Диброву в десять или в одиннадцать, и я сдал пустые бутылки, купил кефир и халу, а после этого позвонил из автомата Ирене: больше некому было сообщать о письме из журнала, а знать об этом только самому оказалось для меня непосильным бременем. К телефону подошел Волобуй. Я спросил у него, поступили ли на базу трубы, а если нет, то когда, черт возьми, поступят. Он сказал, что я не туда звоню, и повесил трубку. Голос у него был крепкий и бодрый, — значит, приехал вчера, дома застал все в порядке и отлично выспался.

Увольняться с работы так же неприятно и муторно, как и наниматься, — в этом случае тоже возникают различные вопросы, не поднимающие тебя, увольняющегося, ввысь, потому что тот, кто задает их, — всегда сидит, а кто отвечает — стоит. Это мне никогда не нравилось, и свое заявление директору я решил отдать через секретаря. Ему же можно будет оставить и рукопись о целине. На все это мне едва ли понадобится девять минут, и стало досадно, что я завысил перед Иреной время на свой уход из ее жизни. Надо было ограничиться пятью минутами. Или даже тремя…

Лифт не работал, и вид лестницы опять почему-то натолкнул меня на мысль, что своих „Альбатросов“ я написал хорошо. Конечно же хорошо. А вторую повесть напишу еще лучше. Я им еще дам себя почувствовать! Всем!.. По коридору издательства я пошел звучным мерным шагом, укладывая подошву туфли плашмя, всю разом и полностью, как ходит солдат под знаменем, и было приятно сознавать, что туфли мои на всякий случай дорогие и прочные…

Когда я вошел, Ирена сидела за своим столом и читала рукопись, что передала ей Вераванна.

— Где ты был? — возмущенно и тихо спросила она, как только я прикрыл за собой дверь.

— Когда? — спросил я.

— В девять утра. Я приезжала к тебе домой… Сейчас, между прочим, половина одиннадцатого. Что за манера постоянно опаздывать на работу? Ты думаешь, Диброву это очень понравится? И вообще… Почему ты не позвонил мне вчера за весь день?

Лицо у нее было злое и усталое. Я сказал, что звонил ей сегодня.

— И что?

— Ничего, — ответил я. — Там отозвались довольно жизнерадостным голосом.

— И что ты из этого заключил?

Она смотрела на меня испытующим взглядом.

— Что ты хочешь, чтобы я сказал? — спросил я.

— Что ты подумал, почему у него жизнерадостный голос.

— Человек, значит, нашел дома все в порядке и отлично выспался в супружеской кровати, — сказал я.

У нее мелко задрожал подбородок.

— За что ты меня мучаешь? — с болью спросила она. — Что я тебе сделала худого? И как ты не можешь понять, не пожалеть… даже не подумать, каково мне было встретить его!

Я поешл к ней за стол, и она судорожно зажмурилась и потянулась лицом мне навстречу. Я поцеловал ее в глаза и в подбородок, и у меня слетела с головы шляпа. Прихлоп двери совпал с ее соломенным шорохом, когда она катилась по полу, и я ничего не успел заметить: только услыхал липко чмокнувший дерматином прихлоп двери.

— Кто-то заходил, да? — всполошенно спросила Ирена. Я поднял шляпу и сел за свой стол.

— Зачем ты приезжала на Гагаринскую?

— Так просто. Хотела сказать тебе, что я решила выйти на работу с сегодняшнего дня… дай мне сигарету. Кто нас видел, как ты думаешь? Мужчина или женщина? Лучше бы мужчина.

Я передал ей сигареты и свое заявление об увольнении. Она пробежала его и молча порвала на мелкие части. Тогда я издали кинул на ее стол письмо из журнала.

— Ты действительно бессердечный негодяй! — сказала она, когда прочитала письмо. — Получить такое известие и молчать! Ты большой, большой негодяй, а не великан!

Глаза ее ревностно косились к переносью. Мы набросали для журнала черновик моего „творческого

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату