хотя все время помнил о них и гадал, что там могло быть…
Застряли мы бездарно, прямо у края дороги, когда въезжали в лес, «Росинант» сел днищем на снежный валик, а лопаты с нами не было, и задние колеса, провиснув, свободно пробуксовывали в пожелтевших залоснившихся колейках. Снегу на нашем лесном проселке было немного, по щиколотку, но возле еловых кустов я тонул до коленей. Ветки не помогли. Ирена за рулем тоже: по ее мнению, во мне не хватало лошадиной силы, чтобы стронуть «Росинанта» с места, — он реактивно выл и не двигался ни взад, ни вперед.
— Ты зря огорчаешься, — сказала Ирена, когда я вытряхивал снег из ботинок, — все равно тут лучше, чем там, — показала она в сторону города. Ее изводил неуместный, на мой взгляд, смех, и я заподозрил, что она вряд ли в лад с моими усилиями переключала скорости. — Конечно! Я думала, что ты тащишь его вперед… Как Санчо своего осла… Помнишь?
— Вот заночуем тут, тогда будешь знать, — сказал я.
— Такая придорожная идиллия невозможна, — возразила Ирена, — любой проезжий шофер- общественник обязательно заинтересуется, зачем мы пытались свернуть в лес, сообщит о нашей беде автоинспекции, а она… Тут ведь рядом.
В смехе Ирены пробивалось беспокойство. Я поцеловал ее и пошел на дорогу. Снег падал густо и тихо, и видимость была плохая. Минут через пять мимо меня в город прошел МАЗ, но я не решился поднять руку. «Колхиды» и «Татры» тоже нельзя было останавливать: такими солидными машинами, как правило, управляют пожилые опытные шоферы, которым не объяснишь, что моего «Росинанта» взяло и занесло на обочину. Я, скажем, затормозил неудачно, понятно, а меня развернуло и занесло, потому что снег скользкий, а колеса лысые. Совсем без протектора. Ну вот и занесло. А жена, понимаете, сидит и беспокоится… Нет, это им не скажешь. Из-за помпона на берете. Из-за куртки. Из-за Ирены. Никто из городских не поверит, глядя на нас, что она моя жена. Никто.
И я стал ждать полуторку со стороны города, и хотелось, чтобы она была колхозная. Я ходил по дороге взад и вперед вблизи «Росинанта», — шагах в двадцати он уже не проглядывался в снежной пелене, и тогда становилось тревожно, несмотря на то что меня по-прежнему не покидало ощущение кануна праздника.
Это осталось невыясненным, припомнил меня рыжий владелец «Запорожца» или нет, а я узнал его сразу, как только он застопорил перед «Росинантом» грейдер — трехосную махину, выкрашенную в кроваво-бурый цвет. Красное на снегу — зрелище неприятное, в нем таится что-то отталкивающее и раздражающее, но в тот раз я не испытал ни тошноты, ни головокружения, как это обычно случалось, когда я видел красное на снегу.
— Кукуешь? — крикнул рыжий сквозь гул мотора, и мне подумалось, что эта моя тут встреча с ним сильно отдает злорадной насмешкой судьбы над Волобуем. — Не проскочил?
— Буксует, гад!
— Ну?
— Засел вот, как видишь!
— Чувиху, что ль, волокешь в лес?
— Да нет… Жена, понимаешь, захотела дочурке елочку выбрать, — сказал я.
— Свисти кому-нибудь, — захохотал рыжий. — Залазь, покажешь место, где будете пилить елку!
Я влез к нему в кабину. Он с хвастливой небрежностью, чуть было не ударив «Росинанта» выносными колесами, двинулся в лес, опустив нож до основания.
— А потом столкну на чистое место. Бабец ничего? Или так себе?
— Не знаю… Смотри вперед, а то сосну заденешь, — сказал я.
— Неужели свежак? — азартно изумился он.
— Ну, свежак, свежак, — сказал я.
— Мать его впоперек, тогда тем более незачем домой, раз такое дело с собой! — Грейдер он вел как игрушку по столу. — Пни заметны, так что не страшно, — объяснил он мне. — Говори, где завернуть. Может, вон на поляне за теми кустами? Ни хрена не будет видно, слышь!
Мы были как сообщники по темному сговору, оскорбительному для Ирены, но я ничего не мог поделать, потому что полностью зависел от этой богом подосланной мне бесстыжей рожи, на которой отображалось все что хочешь озорство, мужская поощрительная солидарность и добродушная зависть ко мне. Мы сделали так, как он посоветовал, — развернулись на поляне в стороне от проселка, где зеленой купой темнели кусты можжевельника. Мы объехали их дважды, до дерна счистив снег в отвал от кустов.
— Ну вот тебе и штраса. Подашь тут задом в прогал и… — Лохматый конец фразы рыжий досказал мне на ухо. Я достал четвертинку и всунул ее в карман его телогрейки.
— Больше ни черта нету, — братски заявил я, — получка будет только завтра, понимаешь? Так что ты не обижайся, пожалуйста, добре?
— Да ладно, — сказал он, — у самого-то осталось что-нибудь тяпнуть?
Мне было бессовестно жаль четвертинки, и он это понял.
— Как же ты без гари будешь? Не! Возьми назад. Бери-бери! Ты ж без заправки не справишься…
Я благодарно сказал ему в душе, что он замечательная рыжая сволочь, и нахально забрал четвертинку назад.
Остатком этого нашего великодня распоряжалась Ирена. Она не разрешила мне загнать «Росинанта» в прогал заросли, потому что в продолговатых радужных коробках лежали елочные шары, а их надо было развесить на можжевеловом кусте, стоявшем в середине купы. В серых бумажных пакетах оказались мои кульки с изюмом, тыквенными зернами и конфетами, что я приносил когда-то ей, и была еще бутылка шампанского, хала и банка маринованных слив. Был еще — первый за все мои тридцать лет! — новогодний подарок мне — ручные часы на белом металлическом браслете. Такие же самые, что я ношу и теперь… Когда она надевала мне их на руку, я глядел на макушку наряженного нами куста, — тогда волей-неволей приходилось подставлять лицо летящему снегу, а он, как известно, быстрей всего тает во впадинах глаз…
В машине я сказал Ирене, что у меня было всего два рубля и на них вот закуплены пачка сигарет и четвертинка.
— Значит, это водка у тебя звучала? — растерянно спросила она. — Ну и пусть! И хорошо! Все равно нам радостно!
Было непонятно, кого она утешала — себя или меня — и что ей чудилось, когда «звучала» четвертинка…
Тридцать первого мело снизу и сверху, и у подъезда, где я поставил с вечера «Росинанта», образовался сугроб. Было тревожно за нашу «штрасу», за шары на кусте, — их могло посрывать, и было досадно, что январь отделялся от меня еще целыми сутками — пустыми, липшими и ненужными. Я решил, что «Росинанту» лучше зимовать тут, — мало ли когда он может понадобиться, да и вообще будет веселей, если он останется дома, со мной. Кому-то же надо оставаться со мной?
На улице мело во все концы и пределы, и на автобусной остановке люди жались кучками, чаще всего тесными парами. Во мне все больше росла тоска и обида на то, что наш с Иреной вчерашний день оказался скоротечным и обманным, — от него ничего не осталось, чтобы в этом можно было жить всегда. Во вчерашнем дне все было выдумано нами самими, потому что вернулись мы каждый к себе, поодиночке, в свою «волобуевскую» реальность. И Волобуй, между прочим, никакой не мажордом, а законный Иренин муж, отец ее и своего ребенка. А я — приблуд! К тому же — нищий. Нищий приблуд-пристебай с помпоном на финском берете! Флакона духов не мог подарить ей! Что может быть унизительнее?.. А как я принял от нее часы, господи! Растрогался, видите ли, а того не подумал, что они могли быть куплены на деньги Волобуя! На его выслуженную в тюрьме пенсию!..
Я не стал дожидаться автобуса и пошел пешком, уверив себя, что у меня нет четырех копеек на билет. Нет и не будет, и январь мне ничем не поможет, и что так мне и надо! Я шел и ждал, что с меня вот- вот снесет берет, но что я не погонюсь за ним и не подниму, потому что это тоже надо было, чтобы его сорвало и унесло метелью. Она мела, задувала то с боков, то в спину, а надо было все время хлестать мне в лицо, и я несколько раз переходил на противоположный тротуар, возвращался назад и опять пересекал мостовую, но везде оказывалось то же самое. На мосту я снял часы и швырнул их через перила. По моему