летуче пахло степной зарей и медом. Девочка называла ландыши колокольцами, а чебрец мятухой. Она не прятала свои нелепые и трогательные зубы, и нельзя было не смеяться с ней вместе.
Редактрис — пышку и вторую — я настиг недалеко от подъезда издательства. Они, видать, не торопились на свой шестой этаж в конуру рядом с туалетной, потому что шли так, как ходят вечерами по набережной. Я остановился впереди них, вышел из машины и поклонился издали. Пышка первой сказала «здравствуйте» и спросила, куда так рано летят альбатросы. Она смотрела на меня уважительней, чем в тот раз, и в слове «альбатросы» умышленно, как мне показалось, сделала ударение на втором «а». Ее подруга невесело усмехнулась, глядя в сторону «Росинанта», и вдруг спросила, виделся ли я с Владыкиным. Теперь трудно предположить, что толкнуло меня тогда взять и рассказать им о своей встрече с Вениамином Григорьевичем возле помойки, о «цаплиных» яичках и рыбе, — наверно, сознание своей независимости, поскольку с повестью тут все было уже решено. Пышка сказала «потрясно» и засмеялась, а ее подруга наставительно заметила, что мне не следовало отдавать рукопись сразу главному редактору, да еще жаловаться на них, младших.
— Господи, у вас же там какие-то грифы-индейки похожи на русских княгинь в вечерних туалетах! — сказала пышка. — Вы видели их когда-нибудь?
— Индеек? — спросил я.
— Княгинь, несносный вы Кержун! — капризно сказала она. Пышке было весело, как и мне, и то, что она назвала меня несносным Кержуном, хорошо и нужно легло на мое сердце — ведь стояло ликующее утро, еще крепко свежее, молодое и чистое, когда добровольно безработному мужчине совершенно необходима дорогая прочная одежда под стойким запахом одеколона «Шипр» или в крайнем случае «Кремль». В тот раз все это было на мне и со мной, о чем я не мог не знать, и обе женщины были одеты по-весеннему изысканно, о чем они, как я видел, тоже не могли не знать и не помнить. Им, конечно же, не хотелось торопиться в свою конуру на шестом этаже, и я не без галантной рисовки извлек из машины цыганкины цветы и вручил по пучку каждой. «Хемингуэйка» тогда почему-то смутилась, а пышка шутливо и неумело сделала книксен и сказала: «Благодарим-с».
— Вы не находите, что нам следует в таком случае познакомиться? — спросила она. Я назвал свое имя и отчество и шаркнул ботинком, — им вполне уместно было шаркать, потому что он выглядел новым, прочным и аспидно сверкавшим, как лоб малайца. Пышка первой подала мне руку, — она просто вложила в мою ладонь щепоть теплых безвольных пальцев и сказала невнятно и слитно:
— Вераванна.
Ее подруга назвала только фамилию — Лозинская. Она назвала ее чересчур уж нажимно и четко. Рука у нее была породистая — сухая, крепкая и узкая, и меня подмывало брякнуть: «Ах, какие мы аристократки, мадам!»
В своей конуре на шестом этаже они вернули мне рукопись, — оказывается, Владыкин держал ее у себя
всего лишь семь дней. У меня не прошел приступ галантности, И, прощаясь, я поцеловал им руки. Тогда выдалась какая-то неприютная пауза, женщины почему-то построжели, будто я их обидел, во мне же ничего не пропало, что вселилось утром, и поэтому уйти от них виноватым в чем-то не хотелось. Я подошел к двери, загородил ее своей спиной и сказал, что километрах в пятнадцати от города мне известен лесной ручей в зарослях поздней черемухи. Там, сказал я, прорва соловьев, свежести и свободы, и бог сегодня послал меня, Антона Павловича Кержуна, в эту дыру затем, чтобы я показал ее обитателям все это.
— Сейчас прямо? Мы же на работе, Антон Павлович! — беспомощно сказала Вераванна. — Вот после пяти, наверно, смогли бы…
Лозинская пристально взглянула на нее и недоуменно пожала плечом.
— Лично я не смогу ни днем, ни вечером, товарищ Кержун. Весьма признательна вам за внимание, — сказала рна. Я подумал, что в конце концов можно показать весну и одной пышке, и не стал настаивать, хотя и пообещал Лозинской любой из тех двух снимков Хемингуэя, что ездили со мной в машине. Это получилось у меня немного неуклюже, как ребячий посул капризе, но исправлять тут что-нибудь было уже поздно…
В «Росинанте» я просмотрел рукопись. На полях страниц то и дело попадались вопросительные и восклицательные знаки. Они были аккуратные, цветные и сочные, — то синие, то красные, и сама старательность их начертания понуждала к какой-то немой робости перед ними и в то же время рождала недоверие к самому себе. Мне надо было сохранить — хотя бы до вечера ощущение моего радостного утра, и я поехал за город и занялся «Росинантом». Я почистил его внутри и снаружи, потом нарвал одуванов и гирляндой из них окантовал кромки сидений.
В городе было почти знойно. Дома я принял душ, сделал из пяти яиц глазунью, и она оказалась такой же, как и утром. У меня оставалась еще уйма времени, и по дороге к издательству я купил две бутылки румынского шампанского, коробку марокканских сардин, халу и килограммовую банку маринованных слив. Покупки я сложил на заднее сиденье. Мне было хорошо, что они есть и лежат там, и я поехал с недозволенной скоростью и у подъезда издательства увидел Лозинскую. Одну. Она оглянулась по сторонам и сухо сказала мне издали, что Вера Ивановна выйдет позже.
— Вы не могли бы проехать немного вперед? За угол?
Я сказал «ради бога» и поехал вперед, за угол, а она пошла вслед за мной по тротуару. У нее был какой-то надменно брезгливый вид, и я подумал, что она, наверно, горда и глупа, как цесарка. Мне стало жаль обещанного ей снимка Хемингуэя — любого, но тут уже ничего нельзя было поделать и оставалось только гадать, какой из них она выберет.
За углом я остановился и стал ждать, загодя приоткрыв переднюю дверцу, но она подошла к «Росинанту» с моей левой стороны, и вид у нее был по-прежнему надменный.
— Понимаете, товарищ Кержун, я не посчитала нужным сказать в свое время Вере Ивановне, что вы… помогли мне однажды, — сказала она смущенно и насильно.
— Подвезти матрац? — догадался я и не стал выходить из машины.
— Ну да, — недовольно сказала она. — Поэтому ваше обещание подарить мне снимки Хемингуэя, которые я будто бы уже видела, прозвучало для нее… немного странно.
— Я просто обмолвился, — сказал я. — Вы их заметили только теперь. Это вас устраивает?
— Но ведь вы сказали, что я видела снимки раньше… Их нельзя повернуть обратной стороной? Чтобы они просматривались через стекло?
— Пожалуйста, — сказал я. — Но каким образом я узнал, что они вам понравились? Вы, значит, сказали мне об этом?
— Да. Это было, допустим, три дня тому назад. Я вас случайно встретила в городе…
— Не получается, — сказал я сочувственно. — Я ведь только вчера вечером вернулся с озера, и мы встретились с вашим Владыкиным на помойке. Забыли?
— Ах да!.. Какой все же общительный у вас характер! — досадливо сказала она.
— Разве нельзя объяснить вашей подруге, почему иногда об одном скажешь, а о другом умолчишь? — спросил я. Она искоса и как-то пытливо посмотрела на меня, но сказать ничего не успела, потому что к машине подходила Вераванна. Я вышел на тротуар и распахнул обе дверцы машины — переднюю и заднюю, кому, дескать, где нравится, и, может, из-за того, что позади неприкрыто и откровенно лежали бутылки, обеим женщинам понравилось первое сиденье. Тогда у них произошла короткая заминка, — они мягко столкнулись и молча отступились от дверцы, ожидая одна другую, но вторичного столкновения не последовало: Вераванна порывисто села сзади, а я немного повозился у радиатора, чтобы скрыть лицо.
— Нам обязательно ехать через центр?
Это спросила меня Лозинская, обыскивающе оглядев улицу. Она до такой степени съежилась на сиденье, прижавшись к дверце, что на нее было жалко смотреть, и я подумал, что ей лучше бы не ехать или пересесть к Вереванне и спрятаться там за гирляндой одуванов. Центр я миновал окольными переулками и ехал как при погоне, заглядывая в зеркало, — мне передавалась тревога соседки по сиденью.
— Что вы там видите? — беспокойно спросила она, как только мы выбрались за город. Я сообщил, что сзади нас на дороге никого нет.
— А кто там может быть? — неискренне, как мне показалось, удивилась Вераванна.
— Не знаю, — сказал я. — Просто мне не нравится, когда тебя настигает какая-то машина…
— Почему?