было серым и низким, и на нем ярко выделялась зелень городских деревьев. Как всегда перед окладным дождем, над газонами остервенело и молча сновали стрижи, и я подумал о ребятах с гитарами: уехали они или нет? Если у них есть пара палаток, то бояться дождя нечего, только костер надо разводить под густой елкой, но об этом надо знать. Как и обо всем, что ты собираешься делать… Их как будто было человек семь или восемь с четырьмя рюкзаками и тремя гитарами. Рюкзаки и гитары, пожалуй, влезут в багажник, а их самих я смогу вывезти за два раза… Мне только не надо спешить, и день закончится вполне занято и хорошо. Вполне!..
Но парней на набережной не было. Тогда пошел спорный, отвесно-тихий дождь, — Звукариха такой называет «огуречным». Он подряжается не на день и не на два, и огурцы под ним будто бы вырастают за одну ночь. Хорошо бы знать, израсходовала она те мои дрожжи или нет? Наверно, еще нет, но привезти ей все равно что-нибудь надо. Хотя бы ту вчерашнюю банку маринованных слив. И вторую бутылку шампанского. Она когда-нибудь пробовала шампанское? Наверно, нет… Ну вот и пусть попробует. А я напьюсь самогонки и вернусь только в понедельник. К вечеру… Я бы все проделал так, как решил, если бы не встретил Лозинскую: она, как мне показалось, бесцельно и неприкаянно шла куда-то вдоль набережной. На ней был не по росту длинный, странно серебристый плащ с островерхим капюшоном, и за мглистой сеткой дождя плащ этот делал ее похожей на монашка или попика в ряске. Когда мы поравнялись, она вскользь и невидяще посмотрела на «Росинанта» и прошла вперед. Я тоже поехал дальше, но в зеркало видел, как она внезапно остановилась и оглянулась, откинув с головы капюшон. Может, ей не следовало это делать откидывать капюшон и стоять непокрытой под дождем, — я бы тогда поехал и поехал своей дорогой, и мы, возможно, никогда бы больше не встретились, но она стояла и стояла, глядя в мою сторону, а дождь лил и лил, и я затормозил и дал задний ход. Все дело было в дожде, — я только поэтому ударом руки поторопился открыть правую переднюю дверку, а Лозинской крикнуть: «Садитесь скорей!» Потом, позже, она говорила, что испугалась тогда этого моего окрика, решив, что мне срочно нужна какая-то ее помощь. Она почему-то обежала машину не спереди, а сзади, и на сиденье опустилась как при толчке, и плащ ее гремел, как железный.
— Он не из фольги? — спросил я после того, как мы поздоровались.
— Из фольги? Нет, конечно, — сказала она. — У вас что-нибудь случилось?
— Когда? — не понял я.
— Ну сегодня. У вас все в порядке?
Мокрые волосы ее спускались витыми косичками к заушью, отчего лицо казалось продолговатым и совсем детски-девчоночьим. Я подумал, что речь идет о моем несуразном костюме: в тот день я нарочно — наполовину в пику, а наполовину в утешение себе — надел старую вылинявшую тельняшку, заскорузлую морскую брезентовую куртку, такие же брюки и кирзовые сапоги. Ими, понятно, не шаркнешь, да мне и не хотелось этого. Не трогаясь с места, я с непонятным для себя злорадным удовольствием объяснил, что значит эта моя одежа. У Лозинской было какое-то полуироническое выражение лица.
— И кому же вы мстите? Всем нам, маленьким? Или только себе, большому?
Это было неожиданно и обидно, и я ничего не ответил, а она вдруг предположила, как гадалка:
— У вас, очевидно, нет друзей. Я права? Я сказал, что права. Друг, сказал я, это тот, с кем тебе свободно и безопасно.
— Что имеется в виду?
— Бескорыстие в отношениях, — сказал я.
— Да, но вот эта ваша… неестественность, что ль, непростота, куражность… Я, например, никак не пойму, что заставило вас, извините, нести мне какую-то чепуху о фальшивых рублях, помните? Зачем это вы? От недоверия к людям? Или от обиды на них?
— Вы считаете, что поступили «доверчиво», кинув мне тогда рубль? — спросил я.
— Нет, это было плохо. Но я ведь не знала…
— Я тоже, — сказал я.
— Значит, это у вас своеобразное защитное свойство?
— Возможно. Я ведь безработный неудачник, — сказал я неизвестно зачем и с таким затаенно- взыскующим и горьким чувством, будто во всем этом была виновата она, Ирена Михайловна Лозинская, — и больше никто. Она с каким-то веселым блеском в глазах выслушала, как я искал службу, и мне было непонятно, что ее забавляло.
— И ни разу не присели, когда вам предлагали?
У нее косили глаза и трепетали крылья ноздрей.
— А вы бы присели? — спросил я.
— Не знаю. Наверно, тоже нет… Ну, и вы решили, что ни в одном ларьке вам уже не продадут коробку спичек? У вас большая семья?
— Я один, — сказал я.
— Совсем?
— Отца с матерью у меня…
— Не надо, — перебила она, — я уже знаю.
— О чем? — спросил я.
— О детприемнике. А живете вы как? То есть я хотела сказать: где?
Я объяснил и заодно рассказал, как впервые повстречал Владыкина, когда клеил лодку.
— Ну вот и хорошо! И отлично, — сказала она с внезапной гневной неприязнью неизвестно к кому. — Вы в самом деле были на Кубе?
— Не только там, — сказал я.
— Ну вот видите! И хорошо! И отлично! Чего же вы… потерялись? Возлагали розовые надежды на повесть, да?
Я промолчал и закурил.
— Понятно, — сказала она себе. — А почему мы стоим здесь?
Дождь лил, и не было надежды, что он когда-нибудь прекратится. Тротуары были пустынны. Мне не хотелось сразу, теперь же, ехать на улицу Софьи Перовской, — мне непременно нужно было еще что- нибудь рассказать о себе этой чужой маленькой женщине в большом нелепом плаще. Я тихонько двинулся вдоль набережной и когда включил дворники, то заметил, что Лозинской не нужно, чтобы смотровое стекло было прозрачным.
— Вы не хотите, чтобы вас кто-нибудь увидел? — спросил тогда я совершенно зря и, конечно же, невоспитанно. Она сухо ответила, что это ни для кого не важно, и я извинился.
— Только, ради бога, не переходите на свои прежний бравадный тон, серьезно сказала она. — Он вам совсем не идет.
— Как вам этот серебряный плащ, — сказал я тоже серьезно.
— Правда, я в нем как поп? — обрадовалась она чему-то.
— Вылитый, — сказал я, а она засмеялась, но без доброты и веселости. Сквозь смутное потечное стекло мне было плохо видно, поэтому я ехал медленно, прижимаясь к тротуару и никуда не сворачивая, — набережная в конце концов выводила за город, где я мог, наверно, включить дворники.
— Кто были… ваши родители? — за два приема и почему-то полушепотом спросила вдруг Лозинская, не глядя на меня.
— Мать врач, а отец военный, — ответил я. «Росинант» тогда подпрыгнул: я нечаянно выжал до конца педаль газа, и Лозинская, охнув, откинулась на спинку сиденья.
— Их… уже нет?
— Конечно, черт возьми! — сказал я. Ей не нужно было в ту минуту спрашивать меня об этом, да еще таким участливым голосом. Мы уже выбрались за город, и я включил дворники и сбавил скорость. Лозинская сидела в прежней позе, и глаза ее были крепко зажмурены, и в их уголках я различил разбег наметившихся морщинок. Я попросил прощения за нечаянную резкость своего ответа и попытал, знает ли она, как поступают взрослые сироты, когда их неожиданно приветит посторонний человек. Она сказала, что знает.
— Как же?
— Они тогда… почему-то плачут, — прошептала она и заплакала — сразу же, следом за сказанным, заплакала некрасиво, напряженно, с затяжными и задушенными рыданиями. Я подрулил к обочине дороги и