Клодия и разобрала в смехе отца облегчение и напряженность, ей стало ужасно неприятно. Этот смех лишь усугубил только что перенесенное ею унижение.
До лагеря они ехали почти час, и когда наконец добрались до него, Мозес, обслуживающий Клодию, уже наполнил душевой бак горячей водой. Этот бак представлял собой двадцатигаллонную бочку из-под горючего, закрепленную на ветвях дерева мопане, сплетенную из травы загородку и цементный пол.
Она стояла под струями едва ли не кипятка и по мере того, как розовела ее кожа, она чувствовала, как чувство унижения и тошнота, вызванная только что пережитым притоком адреналина, постепенно отступают, сменяясь ощущением приподнятости и довольства жизнью, приходящим обычно только после пережитой смертельной опасности.
Намыливаясь, она прислушивалась к тому, что делает Шон. Сейчас он был футах в пятидесяти от нее, в своем походном гимнастическом зале позади палатки, и занимался с гирями, но его размеренное дыхание было различимо так ясно, как будто он находился совсем рядом. За четыре дня, проведенные ею в лагере, он ни разу не пропустил тренировки, какой бы долгой и трудной ни была в этот день охота.
«Тоже мне, Рэмбо! – презрительно усмехалась она при мысли о его мужском тщеславии, однако за последние дни не раз ловила себя на том, что исподтишка разглядывает то его мускулистые руки, то его плоский, как у охотничьей собаки, живот или даже его обтянутые шортами цвета хаки ягодицы, округлые и твердые, как пара устричных раковин.
Мозес, освещая дорогу фонарем, проводил ее, одетую в шелковый халат и с полотенцем, повязанным вокруг головы наподобие тюрбана, из душа до палатки. Там на койке он заранее разложил приготовленную для нее одежду: защитного цвета брюки, футболку от Гуччи, высокие ботинки страусовой кожи – именно то, что выбрала бы себе и она сама. Мозес каждый день стирал ее перепачканную одежду, а потом гладил ее, причем просто идеально. Натягивая брюки, она слышала, как они свежо похрустывают. И этот звук лишь усилил ощущение довольства жизнью.
Некоторое время она сушила волосы, потом расчесала их. Затем она чуть-чуть подкрасилась, слегка подвела губы и, взглянув на себя в небольшое зеркальце, почувствовала себя еще лучше.
«Так кто у нас там тщеславный, а?» – улыбнулась она своему отражению и отправилась к походному костру, где уже расположились мужчины. Она с удовлетворением отметила, что при ее появлении они замолчали и уставились на нее. Шон с его дурацкой вежливостью, которая всегда только раздражала Клодию, встал, чтобы поприветствовать ее.
– Садитесь. – Она постаралась, чтобы ее слова звучали как можно более грубо. – Что вы вечно вскакиваете!
Шон как ни в чем не бывало улыбнулся.
«Смотри, не вздумай показать ей, как она тебя достала», – одернул он себя и придержал полотняное кресло до тех пор, пока она не уселась и не вытянула ноги в ботинках к огню.
– Принеси-ка донне стакан, – приказал Шон слуге. – Ты знаешь, что она любит.
Слуга принес ей виски на серебряном подносе. Все было просто идеально. Хрустальный стакан с каплей дорогого шиваса – только-только, чтобы придать необходимый цвет воде перье – с должным количеством льда. Слуга был облачен в снежно-белую
– Вы, я полагаю, ждете, что я поблагодарю вас за спасение, – заметила она, сделав первый глоток.
– Вовсе нет, крошка. – Шон почти с самого начала заметил, насколько она ненавидит это обращение. – Более того, я даже не жду, что вы извинитесь за свою непроходимую глупость. Честно говоря, я больше боялся попасть в львицу. Вот это действительно была бы трагедия.
Их пикировка, как всегда, была легкой и искусной, и Клодия поняла, что даже получает от нее удовольствие. Каждый ее удар, достигающий цели, доставлял ей удовольствие даже большее, чем удачный день в суде. Поэтому она была разочарована, когда старший официант замогильным голосом возвестил:
– Шеф велела сказать обеда готова, мамбо.
Шон повел их в палатку-столовую, освещенную свечами в канделябре мейсенского фарфора. Столовые приборы были из чистого серебра, в чем Клодия убедилась, незаметно посмотрев, есть ли проба, на кружевной скатерти из Мадейры сверкали фужеры уотерфордского хрусталя, а за каждым из складных походных кресел стояло по одетому в белое официанту.
– Что предпочтете сегодня, Капо? – спросил Шон.
– Может быть немного Вольфганга Амадея… – предложил Рикардо, и Шон, прежде чем сесть, нажал кнопку магнитофона. Залитую неверным светом свечей палатку наполнили аккорды Семнадцатого фортепианного концерта Моцарта.
Подали гороховый суп с перловкой и мозговыми буйволиными костями, приправленный страшно жгучим соусом чили, который Шон называл «Пели-Пели Хо-Хо».
Клодия унаследовала от отца любовь к красному перцу, чесноку и красному вину, но даже она не смогла приступить ко второму блюду – буйволиному рубцу под белым соусом. Оба мужчины любили так называемый зеленый рубец. Это было просто-напросто эвфемизмом, означающим, что желудок перед приготовлением не до конца очищается от содержимого.
– Это всего-навсего пережеванная трава, – заметил ее отец, от чего она почувствовала себя еще хуже, и тут, к счастью, повернула голову, и ее ноздрей коснулся тонкий аромат блюда, которое шеф готовил специально для нее. Под золотистой корочкой пирога нежились кусочки филе и почек антилопы. Когда она предложила добавить туда еще и десять зубчиков чеснока, шеф лишь помотал головой в высоком белом колпаке.
– Книга говорит нет чеснок, донна.
– А моя книга говорит, что нужно много чеснока, она громко говорит, что нужно класть десять зубчиков чеснока, о’кей, шеф?
И шеф с улыбкой вынужден был капитулировать. Клодия, с ее простым обращением и присущим ей очарованием, почти мгновенно завоевала сердца всей обслуги лагеря.
Вино было богатым и крепким южноафриканским каберне, нисколько не уступающим ее любимому кьянти, поэтому она отдала должное и вину, и пирогу. Все пережитое за день, солнце и свежий воздух пробудили в ней зверский аппетит. Она, как и ее отец, могла свободно есть и пить, не опасаясь, что это повредит талии. Вот только разговор оказался сущим разочарованием. Как и во все предыдущие вечера, мужчины обсуждали достоинства ружей, тонкости охоты и то, как сподручнее убить какое-нибудь несчастное дикое животное. Разговоры об оружии казались ей какой-то невразумительной чушью.
Отец, например, говорил нечто вроде: «Уэзерби-300 выталкивает 180-грановую пулю со скоростью 3200 футов в секунду, следовательно, дульная энергия составляет более 4000 футов на унцию плюс колоссальный гидростатический шок».
А Шон на это скорее всего отвечал бы: «Вы, янки, только и думаете, что про скорость. Понимаешь, Капо, ведь Рой Уэзерби выпустил в Африке больше пуль, чем ты за свою жизнь съел спагетти. Нет, лично мне подавай высокую кучность, нозлеровский затвор и плевать на скорость…»
Ни один мало-мальски разумный человек не мог бы продолжать обсуждать подобные вещи на протяжении долгих часов, убеждала она себя, и тем не менее каждый вечер после очередной охоты, после того как она наконец уходила спать, Шон и отец оставались у костра и под коньяк и сигары продолжали обсуждать подобные проблемы.
Однако когда они начинали обсуждать повадки разных животных, она проявляла интерес к разговору и порой даже принимала в нем участие – правда, обычно, чтобы выразить неодобрение. Обычно они обсуждали каких-то конкретных животных – легендарных старых особей, которых Шон наградил своими кличками. Это раздражало Клодию точно так же, как и то, что он называл отца Капо. Можно подумать, будто ее папа был каким-то там крестным отцом мафии. Одно из таких животных Шон окрестил Фридрихом Великим, но чаще величал просто Фрицем. Это был лев, на которого они сейчас охотились, лев, ради