звучит вызывающе странно, но тем точнее выражена в ней самая суть аристотелевского учения о целевых причинах. Итак, движение идет от истока, но также, что еще важнее, еще сокровеннее, к истоку, и это — возврат.
Как тростнику непонятному,
Внемли речам:
Путь — по теченью обратному
К родным ключам…
В этой теме возврата, палирройи («обратного течения») — тайна ивановского восприятия временного измерения жизни. Логика этой темы приводит поэта к принципиальному утверждению низшего онтологического статуса всего текучего сравнительно с пребывающим:
…Не из наших ли измен Мы себе сковали плен, Тот, что временем зовет Смертный род? Время нас, как ветер, мчит, Разлучая, разлучит, — Хвост змеиный в рот вберет И умрет. В контексте этого поэтического «обличения» времени как ухода от памяти и верности, а значит, от бытия, обретает символический смысл предпочтение затвора — дороге (имевшее, разумеется, для поэта, которому в это время было уже под восемьдесят, и совсем буквальный смысл):
Иди, куда глядят глаза, Пряма летит стрелой дорога! Простор — предощущенье Бога И вечной дали бирюза. …………………………………… Исхожены тропы сухие, И сказку опровергла быль. /…/ И ныне теснотой укромной, Заточник вольный, дорожу, В себе простор, как мир огромный, Взор обводя, не огляжу… «Пряма летит стрелой дорога» — трудно не вспомнить из Блока ряд мест, где путь уподоблен именно стреле, например: «Наш путь — стрелой татарской древней воли // Пронзил нам грудь» [110]. Вяч. Иванов чувствует себя принадлежащим себе [111] в укромной тесноте дома, которая есть для него место и символ собирания себя, преодоления того, что в философии Гегеля именуется «дурной», или «негативной», бесконечностью; таков поздний, окончательный итог опыта человека и поэта. Итог блоковского опыта, десятки раз сформулированный в его прозе и стихах, совершенно противоположен: «Не найти мне места в тихом доме / / Возле мирного огня!» В одной из статей Блок страстно славит бегство из дому (из стабильного жизненного круга) и бегство из города (от культурной памяти), как радостное и освобождающее забвение, выход к простоте. «Простота линий, простота одиночества за городом. В бегстве из дому утрачено чувство собственного очага /…/ В бегстве из города утрачена сложнаямера этой когда-то гордой души, которой она мерила окружающее. И взор, утративший память о прямых линиях города, расточился в пространстве». Стать как стезя значит для Блока в некотором смысле все забыть и все разлюбить [112]. Словно отголосок этих мотивов слышится в голосе Гершензона, спорящего с Ивановым в «Переписке из двух углов». Для Гершензона единственная возможность обновления — в том, чтобы забыть, окунуться в Лету, совершить некий исход из данностей культурной традиции. Для Иванова, напротив, горизонтали уводящего пути противостоит вертикаль, связывающая на каждом месте глубины памяти с высотой цели. О культурной традиции у него сказано: «Культура — культ предков, и, конечно, — она смутно сознает это даже теперь, — воскрешение мертвых» [113].
Он вновь и вновь вспоминает любимые им слова престарелого Гёте из его «Завещания»:
…Das Wahre war schon langst gefunden,
Hat edle Geisterschaft verbunden;
Das alte Wahre, fa? es an!
(В его собственном прозаическом переводе: «Истина давно обретена и соединила высокую общину. Ее ищи себе усвоить, эту старую истину»)
К предпосылкам замкнутости символической системы Вяч. Иванова его культурный традиционализм — «сыновнее почтение к истории», как выражался Гершензон — имеет самое непосредственное отношение, ибо систематаких масштабов не может быть выстроена силами одного человека, без вступления в права наследования над огромным «тезаурусом» символики традиционной. Здесь поэту нужна была не только профессиональная привычка филолога присматриваться к семантике всего значащего, но и вера в культуру как воскрешение мертвых, в реальность своего единения с отцами:
Так сонм отшедших, сонм бесплотный
В живых и мыслит, и поет…
Дело не в том, что Вяч. Иванов — поэт «книжный»; Андрей Белый — тоже «книжный», но он не склонен к терпеливому вниканию в какую бы то ни было объективную данность, ни к нужному для этого замедленному темпу мысли и эмоции; нервно берет он в руки символы из общечеловеческой сокровищницы и тут же выпускает их из рук, не давая себе времени в них вглядеться. Вот очень простой пример из великолепной поэмы Андрея Белого «Первое свидание»: «О, осиянная Осанна / / Матфея, Марка, Иоанна!…»Если бы это были стихи Вяч. Иванова, мы имели бы право и обязанность спросить себя, почему, на основании каких специальных соображений и размышлений в списке евангелистов пропущен Лука. Это не могло бы быть без причины, потому что в ивановской перспективе традиционные имена-символы не сливаются, как здесь, в неразличимый ряд с неопределенным значением, но каждое из них по отдельности значит то, что оно значит. Но перед лицом текста Андрея Белого такой вопрос смысла не имеет. Полная случайность выбора имен — Матфей, Марк, Иоанн — лишний раз подтверждена тем обстоятельством, что непосредственно перед этим упоминаются бык, лев и орел, т. е. символы евангелистов Луки, Марка и Иоанна (с опущением, напротив, Матфея). Выбор продиктован фонетикой и метрикой; в плане семантики и семиотики имена «Матфей» и «Лука» для Андрея Белого вполне взаимозаменимы. Ему важно создать нужное настроение сакрального и впечатляющий звуковой образ; лихорадочный темп поэмы не дает ни автору, ни читателю задуматься о более скрытых оттенках значения. Триимени брошены в читателя порывом ритма, и весь их расплывчатый смысл в это же мгновение без остатка выдан; больше вникать не во что. Вот еще один пример из той же поэмы: «Вы, сестры — / / — Ты, Любовь, — как роза, / / Ты, Вера, — трепетный восторг, / / Надежда — лепетные слезы, / / София — горний Сведенборг!)…». Имена, фигурирующие в приведенных строках, взяты из церковного календаря: Вера, Надежда, Любовь и мать их София — римские мученицы