честолюбие!.. Излияния в поезде показались мне предумышленными, — он ведь сам их начал, — а высказывания сегодня перед вылетом — выспренними и лицемерными… Неужели перелетел в Маньчжурию?
Но ведь он дрался рядом со мной. Дрался смело, дерзко, отчаянно! Разве мог бы так биться с врагами чужак? Я вспомнил последний момент боя, когда он, чтобы защитить меня, один бесстрашно нападал на семь японских истребителей… Я отругал себя за жалкие, ничтожные сомнения. Такой человек, как Холин, весь раскрывшийся в последнем бою, не мог перелететь за границу, добровольно сдаться противнику.
Где же он, однако? Сейчас меня спросят об этом. Я расскажу, как устремились в погоню за одиночным японцем, как зарвались в этой погоне, как завязали бой против двух вражеских звеньев. Расскажу, каким молодцом он себя проявил. Но меня спросят — а где он? Что я думаю о его возможном местонахождении? Не усматриваю ли связи между его поведением в последнее время и этим загадочным исчезновением?
Снова сомнения заскребли мою душу. Снова поднялось и заговорило все, что я слышал и знал о коварстве буржуазных разведок, вербующих морально неустойчивых, погрязших в личных неурядицах людей… Правильно ли, что я не давал хода поступавшим сигналам?
Представитель особого отдела оказался первым из должностных лиц, кто спросил меня о Холине. Я обрисовал наш полет.
— Как вы объясняете его отсутствие?
— Сел где-нибудь вынужденно. Вот в этом районе, примерно, — я показал на карте район между нашей точкой и Халхин-Голом.
— Вы возвращались маршрутом, по которому должен был пройти и Холин?
— Да.
— И самолета Холина не обнаружили?
— Нет, не обнаружил. Но как только моя машина будет заправлена горючим, я поднимусь сам, подниму в воздух других, и мы разыщем Холина на своей территории…
Четверть часа спустя, когда из штаба полка сообщили о трагической гибели подбитого в бою старшего лейтенанта Павла Александровича Холина во время посадки на соседнем аэродроме, я, потрясенный этим известием, и в малейшую заслугу не смел поставить себе твердый разговор с представителем особого отдела. Расстроенный и подавленный, я остался наедине с неотступным вопросом: как это я, сам летчик, да еще представитель партии в коллективе советских воздушных бойцов, — как я мог недостойно мыслить о человеке, с которым сражался крыло в крыло, кем восхищался и за кого трепетал в момент его геройского натиска на врагов? Как зародились в моей голове подлые сомнения? Эта острая, саднящая боль утихла не скоро, я чувствовал ее еще годы спустя… а из тех горьких минут навсегда вынес нечто более важное для будущих сражений, нежели суждение о новом тактическом приеме «ножницы»: мнительность, склонность к пустым подозрениям должна быть выжжена каленым железом. С этим грузом в душе нельзя стать настоящим бойцом.
— …Комиссар, ты что, оглох? — Перед КП гарцевал на взмыленной лошадке Василий Васильевич, прискакавший с места своей вынужденной посадки. Он бросил мне поводья:
— Держи, бывший кавалерист. Будешь, как Семен Михайлович Буденный, по утрам делать на нем разминку.
Командир говорил громко, пытался даже шутить, но по сторонам не глядел, и было заметно, что на людях чувствует себя неловко — верный признак того, что власть, которой человек наделен, не соответствует больше его возможностям. Он поспешно скрылся в палатке. Я передал коня наблюдателю и тоже прошел на КП. Василий Васильевич лежал на своей земляной кровати. Не поворачивая в мою сторону головы, отрывисто спросил:
— Где еще двое?
Я объяснил. Не выразив удивления, он сухо заметил:
— Жалко Павла Александровича. Хороший был человек.
И вдруг своим хриплым голосом, с неестественной бравадой затянул:
Я оторопел: не помутился ли у него разум? Раскинув руки в стороны, он еще громче, как бы всему наперекор голосил:
— Брось паясничать!.. — крикнул я и грубо выругался.
Он вскочил как ошпаренный. Красный, раздраженный, злой — сразу умолк. Потом тихо и серьезно спросил:
— Ты был на том свете?
— Да что с тобой?
— Что? С того света явился, вот что!
— Чушь какую-то плетешь…
— Или от жары меня развезло? — вконец расстроенным голосом проговорил командир, расстегивая гимнастерку и сбрасывая ремень. Я набрался терпения. — Понимаешь, когда меня японцы зажали и я от них уходил пикированием, то позабыл и о земле, и о высоте… вообще обалдел… — он покрутил головой, потом собрался с духом: — Опомнился — выхватил самолет и плюхнулся. Как в землю не влез? Тот свет уже видел.
— Да тебя подбили, что ли?
— Ни одной пули. Ни такой вот царапинки. Просто перебрал вчера, понимаешь? Вот рефлекс и притупился.
— А сегодня, поди, опохмелился?
— Немного. Голова болела…
Как-то я был у него дома в гостях, и мы разговорились о гибели знакомого нам летчика. «Он боялся летать, — твердо излагал свое мнение Василий Васильевич. — А такие летчики, бывает, допускают ошибки незаметно для самих себя. Он все равно рано или поздно должен был погибнуть».
Мы не заметили, что за этим страшно откровенным разговором внимательно следит маленькая дочка Василия Васильевича. Вдруг девочка со слезами на глазах бросилась к отцу на колени и крепко обвила его шею: «Папочка, милый, я тебя так люблю!.. Обещай, что ты никогда не допустишь никакой ошибки, ведь про тебя все говорят, что ты летаешь как бог!» Тронутый нежностью девочки и ее тревогой, он как-то смутился, порывисто встал, начал ее высоко подбрасывать. «Нет, папочка, ты скажи!..» — требовала она.
Жена Василия Васильевича, сидевшая с нами, то ли опасаясь, что он не удержит и уронит девочку, то ли желая вывести его из затруднительного положения, в котором он оказался, не отвечая на вопрос, считающийся бестактным и почти никогда не обсуждающийся в семьях летчиков, приняла девочку, усадила рядом с собой, дала ей варенья.
Девочка не унималась и плакала: «Почему папочка не хочет мне сказать?» — «Ну будь умницей, успокойся! — утешала ее мать. — Наш папа — прекрасный летчик…» Она через силу улыбалась и, не сводя своих тревожных, полных боли глаз с мужа, говорила: «Он теперь обещает и вино не пить. Мы с тобой опять стали счастливыми».
Счастливыми?..
— Все! — решительно сказал Василий Васильевич. — Теперь мне больше нельзя командовать эскадрильей: опозорился. Сам заявлю командиру полка…
Он достал из-под матраца термос, налил стаканчик спирту и выпил его, ничем не закусывая.
Свидание с тем светом на него не подействовало.
Видно, пьянство, как и опасную болезнь, трудно лечить, когда оно уже запущено.
Утром, когда я беседовал с парторгом о повестке дня партийного собрания, назначенного на вечер, прилетел новый командир эскадрильи лейтенант Трубаченко.
Небольшого роста, крепкий, с быстрыми, цепкими глазами, он, едва выйдя из кабины своего И-16, не снимая шлема и перчаток, нетерпеливо спросил:
— Ну как, пушки на них стреляют?
На истребителях, оснащенных пушками, Трубаченко раньше не летал.
— Очень хорошо. Куда лучше, чем пулеметы.
— Ну! — воскликнул Трубаченко, искренне удивляясь моему ответу. — А то говорят, они безбожно