Нина Воронель
Содом тех лет
Пролог. Меня пугает власть моя над миром
Я не была близко знакома с Ахматовой. Я видела ее один раз, но она цельно и художественно раскрылась даже в этой единственной встрече.
Не помню, кто меня к ней привел или замолвил словечко, но было мне позволено переступить порог сумрачно-петербургской комнаты, где у правой стены, на полдороге между дверью и окном – окно было напротив двери, за окном моросил дождь – возвышалась (именно возвышалась, а не стояла) резная кровать красного дерева, на которой возлежала Ахматова, бледная, грузная, в распахнутой на груди ночной сорочке. Ее только на днях выписали из больницы после сердечного приступа, и лицо ее на фоне смятых подушек было желтовато-серым, но это не только не снижало ее царственного статуса, а скорей подчеркивало его.
Подавив естественно возникшее желание поцеловать ей руку, я подошла и остановилась в ногах кровати.
– Что вы, собственно, хотите? – спросила она.
– Я хотела вас увидеть, услышать ваш голос, – лживо пробормотала я, смущаясь объяснить ей, что я вовсе не стремлюсь послушать ее стихи, а одержима эгоистичным желанием почитать ей свои.
– Я теперь всегда спрашиваю, зачем люди ко мне приходят, – объяснила Ахматова, – а то один нахал на днях ворвался ко мне в больницу, чтобы выяснить, кто лучше, я или Цветаева.
Узнав, что я – поэтесса, она сразу догадалась, чего я хочу.
– Вы, небось, хотите почитать мне свои стихи? – спросила она. – Прочтите одно, которое вам особенно нравится.
Срывающимся от волнения голосом я прочла ей свое стихотворение:
Прикрыв глаза рукой, Ахматова полусидела среди высоко взбитых подушек, и мне было не ясно, слушала она меня или просто пережидала, пока я закончу. Потом она открыла глаза и властно указала мне на стоящий возле кровати стул с высокой спинкой:
– А теперь садитесь, я вам тоже почитаю.
Она взяла с прикроватной тумбочки рукописный листок и, приподнявшись на локте, начала читать, – как ни странно, голос ее тоже прерывался от волнения:
Закончив читать, она устало откинулась на подушки и спросила:
– Ну как?
И хотя я заранее готова была восхититься всем, что она прочтет, и хотя завораживающая музыка стихотворения так соответствовала полумраку комнаты и дождю за окном, четкий внутренний голос сказал мне: «Это не ее стихи!»
И я выпалила, немедленно ужасаясь неловкости возможной ошибки:
– Это прекрасные стихи, но они не ваши, правда?
Она вся засветилась от радости, что мне понравилось:
– Это стихи Иосифа Бродского. Чудные, чудные стихи!
Имя Иосифа Бродского мне ничего тогда не говорило – я его слышала впервые. И потому спросила, опасаясь прозвучать, как тот нахал, что выяснял в больнице про Цветаеву:
– Он хороший поэт, этот Бродский?
Она прикрыла глаза, но не устало, а сладострастно:
– Он такой рыжий! У него такая нежная кожа! Когда он читает мне свои стихи, мне все время хочется погладить его по щеке!
В дверь заглянула сморщенная сиделка, выразительно намекая, что мое время истекло. Я покорно поднялась, удостоившись царственного кивка, – знаменитый горбоносый профиль отбросил на подушки крылатую орлиную тень, и я пошла к выходу. Когда я дошла до двери, Ахматова окликнула меня:
– Погодите!
Я остановилась, хотя рука сиделки, вцепившись в мой рукав, настойчиво волокла меня прочь из комнаты. Из белизны подушек на меня глядели все еще блестящие, полные любопытства глаза:
– Скажите, а что – у вас и вправду есть такая власть над миром?
Тогда я растерялась и не нашлась, как ответить. Но с тех пор я убедилась, что какая-то власть над миром у меня и впрямь есть. Не то, чтобы могущество, но некий скромный аппарат управления отдельными, не существенными для других, но важными для меня процессами.
В первый раз это абсолютно не поддающееся никакому контролю свойство обнаружило себя, когда меня предал Лев Нусинов, нежно мною почитаемый оппонент моего дипломного сценария на Высших сценарных курсах. В то время моя власть над миром только-только начинала оформляться, и я еще не знала, как моя обида опасна для того, на кого я обиделась.
Трудно описать ту обжигающую обиду, которая охватила меня, когда я прочла речь Нусинова на закрытом обсуждении дипломных проектов. Защита дипломов на Высших сценарных курсах проходила в отсутствие дипломника и была строго засекречена, но какой-то доброжелатель тайком вынес мне стенограмму заседания. Там черным по белому было описано, как мой обожаемый оппонент, с которым было переговорено столько задушевных бесед, выпито столько дружеских чашек кофе и нагуляно столько километров для проветривания его любимой собачки, объявил худсовету, что считает фабулу моего сценария антисоветской. Не пошлой, не банальной, не неумелой, а АНТИСОВЕТСКОЙ! Прямо в яблочко! В то время не было обвинения страшней…
Я прочла и не поверила своим глазам – неужели он так ловко притворялся, пока мы с ним, выгуливая собачку, обсуждали детали этого сценария на общей волне взаимного понимания? Я бы сочла стенограмму фальшивкой, но далее следовало весьма убедительное обсуждение речи Нусинова и вынесение приговора. Мой диплом зарубили как антисоветский – это был безусловный факт. Я так жгуче обиделась на Нусинова, что он этого не пережил – через неделю после злополучной защиты он отправился в морскую экспедицию на военном судне, где на третий день скоропостижно скончался. Молодой, здоровый, красивый – предатель!
Я еще не знала, приписывать ли это ужасное событие своей обиде или нет, но со временем подобные странные явления стали нанизываться одно на другое. Через пару лет после смерти Нусинова мне довелось побывать в Игарке – не в роли подневольного ЗэКа, а в привольном качестве туристки. Меня доставил в порт Игарка красивый белый пароход. Пассажиры в купальных костюмах целый полярный день прохлаждались в шезлонгах на продуваемой легким ветерком палубе, а к обеду наряжались в лучшие одежки и отправлялись есть поданную на красивых белых тарелках свежеподжаренную, только что выловленную рыбу-чавычу. Только редким счастливцам удается попробовать эту необычайного вкуса рыбу, которую невозможно транспортировать – она такая нежная, что портится даже от прикосновения, не то что от перевозки.
И все же мне редко приходилось чувствовать себя погруженной в такое море печали, в какое вогнала меня и моих спутников Игарская земля. Мне все время виделись тысячи тысяч замученных и погребенных в ее недрах – сколько их было? Кто они были? Они канули в безвестность – над их могилами нет ни плит, ни крестов, да и могил самих тоже нет. Их кости засосала вечная мерзлота.
Меня вдруг прожгла жгучая обида за этих людей, бесследно исчезнувших, без вины виноватых. Эта обида душила и терзала меня, пока я не очистилась – я на одном дыхании сочинила стихотворение: