В результате, возмущенные нелояльностью Ларисы по отношению к своей боевой подруге, мы начали все больше и больше сближаться с Марьей. Мы стали встречаться с нею чаще, чем с Ларисой, и все с большей симпатией вникать в ее проблемы. Мы даже терпеливо сносили ее зловредные выходки, относясь к ней в каком-то смысле как к вредному ребенку, – я до сих пор думаю, что таким вредным ребенком она осталась и по сей день. Иначе невозможно объяснить то нескончаемое удовольствие, которое она испытывала, сделавши какую-нибудь мелкую гадость.
Как-то Марья пригласила нас позавтракать с нею – поскольку сама она ничего не готовила, она повела нас в кафе при ресторане «Националь» – у нее всегда была слабость к роскошной жизни. На те деньги, которые Саша и другие доброхоты собирали для нее среди сочувствующей интеллигенции, она вполне могла себе это позволить. Она заехала за нами на такси – мы жили в том же Хлебном переулке, что и Синявские. Когда мы вышли из подъезда, она заметила у Саши за спиной огромный рюкзак, битком набитый молочными бутылками.
«Мы собираемся после завтрака сдать бутылки», – ответил Саша на ее вопрос, что у него в рюкзаке. Может быть, кое-кто еще помнит специальные пункты для сдачи стеклотары – они были рассеяны по Москве довольно редко, и там всегда была большая очередь. Именно такой пункт находился где-то рядом с рестораном «Националь».
«И охота вам тратить время на глупости!» – выдала свое суждение Марья, как всегда безапелляционно. Зная, как ей безразличны чужие дела, я не стала тратить время на объяснение, что для нас московская интеллигенция денег не собирает. Мы погрузились в такси со своими бутылками и отбыли в «Националь» – нас с Сашей не смущала парадоксальность этой ситуации. А Марью только радовала.
Завтрак Марья, не скупясь, закатила нам роскошный, – я уже не помню, что именно мы ели, но ели мы много и вкусно. Однако каждому празднику, особенно празднику желудка, когда-нибудь приходит конец, и к половине первого все яства были съедены, все темы обсосаны до косточек, все косточки разгрызены.
«Пора идти», – сказал Саша, поднимаясь из-за стола и наклоняясь, чтобы поднять рюкзак с бутылками.
«Подожди, Воронель! – закричала Марья, хватая его за рукав. – Я тут хотела обсудить с Нелкой одну статью, которую меня просили написать для журнала».
Не помню, о каком журнале шла речь, какое-то искусство, то ли архитектурное, то ли декоративное, то ли ювелирное, – в любом из этих искусств Марья считала себя великим специалистом. Она вытащила из ридикюля сложенный вчетверо листок, полный бессвязных фраз, и мы с нею начали подгонять их к мало- мальски товарному виду. Желание продолжать эту работу исчезло у нее ровно в тринадцать ноль-ноль. Прервав меня на недоредактированной полуфразе, она выхватила у меня листок, небрежно его скомкала и бросила в урну:
«Ну все! Теперь можете уходить!»
Я уставилась на нее, не понимая, что произошло:
«Но мы же не закончили…»
«Не закончили, и не надо! Я и не собираюсь эту статью писать. Мне просто надо было вас с вашими бутылками задержать. Ведь в приемном пункте перерыв с часу до трех – так что тащите свои бутылки обратно домой!»
При этом глаза ее сияли неподдельным восторгом – как ловко она нас уделала! На такое удовольствие ей было не жаль изрядной суммы, уплаченной ею по счету в ресторане «Националь».
В другой раз мы встретились с Марьей у каких-то общих знакомых, чтобы передать ей очередную порцию собранных для нее Сашей денег – подходил срок очередной выплаты адвокату, защищавшему знаменитого диссидента далеко не бесплатно. Как всегда, когда мы возвращались домой в обществе Марьи, мы взяли такси – бедная жена политзаключенного категорически отказывалась пользоваться общественным транспортом. При подъезде к Хлебному переулку Марья вдруг потребовала от таксиста, чтобы он заехал туда с Мерзляковского, а не с улицы Герцена (теперь эту улицу, кажется, переименовали в Никитскую). Было уже поздно, и таксист стал ворчать, что смена у него давно кончилась и ни к чему делать лишний круг. Но Марья настояла на своем, пообещав накинуть ему полтинник. Таким образом, мы подъехали сначала к ее дому – в противном случае мы бы сперва подъехали к нашему.
Марья выпорхнула из такси – она всегда сидела впереди, рядом с водителем, – но не ушла, а наклонилась к Сашиному окну, сделав ему знак опустить стекло. После чего она сунула голову в окно и выкрикнула ликующим голосом:
«Ну, Воронели! Ничего я вас расколола, а? Теперь за такси платить придется вам!» И со счастливым смехом убежала в свою подворотню, прижимая локтем сумочку с собранными для нее Сашей двумя тысячами рублей. Такси стоило не более двух рублей, а две тысячи составляли пять Сашиных месячных зарплат. За полгода до этого случая они составляли только четыре его зарплаты, но с тех пор его сняли с должности начальника лаборатории за дружбу с врагами народа Синявским и Даниэлем, а также за постоянную поддержку их жен.
Но постепенно ее проказы начали принимать все более агрессивный характер – она жаждала стать «владычицей морскою», а мы «чтобы были у нее на посылках». Конечно, мы были у нее не одни – маленькая армия послушных шестерок обслуживала ее, не покладая рук. Я уже говорила, что на это Марья всегда была великой мастерицей – подкупом и угрозами держать в повиновении небольшой штат покорных исполнителей ее воли.
Как-то между нами произошла драма, граничившая с надрывом из романа Достоевского. Марья позвала нас с собой на какое-то таинственное свидание, назначенное ею в доме у ее крепостного ювелира, художника Саши Петрова. Для того, чтобы пригласить нас, у нее было много причин – во-первых, Саша вез ее на своей машине, во-вторых, ей нужно было показать кому-то таинственному, в ком она была заинтересована, что и у нее при дворе есть интеллектуалы.
Мы поехали по Ленинградскому шоссе куда-то за Химки и долго петляли по темным переулкам. Строение, в котором ютился С. Петров, можно было назвать домом только с известной натяжкой – это была покосившаяся развалюха без проточной воды и туалета. Зато все ее стены были увешаны и уставлены картинами художника, поражающими глаз редкой красотой. Я не профессионал-искусствовед и не берусь судить, насколько оригинально было творчество бывшего Марьиного ученика – не подумайте дурного, она обучала его не ювелирному ремеслу, а искусствоведению, – до смерти ею запуганного. Хочу только сказать, что картины Петрова, особенно собранные вместе, производили впечатление феерическое. Он был, а может, и сейчас есть, – я понятия не имею, куда он девался, – примитивист типа Анри Руссо. Но не надуманный примитивист-интеллектуал, избравший примитивизм по зрелом размышлении, а примитивист от чистого сердца, от души, художественной и примитивной.
Недаром Марья присвоила его рисунки в виде иллюстраций к злополучной книге «Спокойной ночи» – она поместила их туда анонимно со скромной подписью «иллюстрации из писем М. Розановой к А.Синявскому в лагерь». Разумеется, они были из писем М. Розановой в лагерь, а письма эти были украшены рисунками Петрова, я их видела неоднократно собственными глазами. Рисунки эти, раз увидевши, ни с какими другими спутать нельзя, а то, что они принадлежат перу Петрова, Марья в те времена еще не догадалась скрывать.
Полотна Петрова радовали глаз даже больше, чем его рисунки, потому что там полыхал праздник красок, ярких, преувеличенных, по-детски наивных. Богатство красок на картинах резко контрастировало с чудовищной бедностью жилища художника. Мы увидели картины Петрова впервые и, естественно, начали ахать и восхищаться. Саша зашел даже так далеко, что пообещал привезти к Петрову своих друзей- физиков, людей довольно состоятельных, – авось, они чего-нибудь у него купят. Марье наши похвалы и посулы вовсе не пришлись по вкусу, и она уже было открыла рот, чтобы навести порядок, как распахнулась дверь, и вошли те гости, ради встречи с которыми мы и приехали.
Первым вошел элегантный рыжеватый мужчина с крутым подбородком, а за ним еще кто-то, кто его привез. По-моему, это был ныне покойный художник Коля Кишилов, женившийся на француженке по имени Анн и обычно живший в Париже. Во время своих довольно частых московских визитов он ездил на машине – откуда он ее брал, понятия не имею.
«Знакомьтесь, – воскликнула Марья своим самым светским голосом, – отец Глеб Якунин, известный своим письмом к церковным иерархам. За это он отлучен от прихода, но пока еще не лишен сана».
Я, как и вся диссидентская Москва, была наслышана о бесстрашном священнике Глебе Якунине,