«Нет, в Москве. Хотите заглянуть в мой паспорт?»
«Не откажусь», – осклабился Коля и жадно протянул руку.
«Тогда отойдите к входной двери», – скомандовал Саша, пятясь при этом по коридору к другой двери, внутренней, подальше от Коли. Мы были наслышаны о том, как милиционеры выхватают из рук паспорта с печатями, а потом возвращают уже без них. Саша вынул из кармана паспорт, раскрыл на нужной странице и показал Коле печать с сегодняшней датой. Я на всякий случай встала между ними, чтобы Коля не мог дотянуться.
Но он и не пытался. Он, как мне кажется, вздохнул с облегчением и поспешил прочь – видать, мы здорово ему надоели со своими еврейскими штучками.
Отбившись таким образом от обвинения в тунеядстве, мы начали готовиться к долгой осаде – ясно было, что за этим обвинением последуют другие, которые будет не так легко обойти. Грозным призраком вставала над нами – на этот раз уже и надо мной, – мощная обвинительная волна под кодовым названием «Дело Марамзина». Несмотря на то, что мы не имели никакого отношения к подготовке зарубежного издания книги стихов И. Бродского, именно это дело с легкой руки Марамзина обретало все более и более реалистические очертания. Володе и Ваде каким-то непостижимым образом удалось привязать его к нашему журналу, для чего из Ленинграда к нам зачастила тамошняя неразлучная пара следователей – «добрый» майор Волошенюк и «злой» лейтенант Автух. Бог их знает, зачем они приезжали – по делам или так, погулять в столице, – но для оправдания командировочных расходов они то и дело выдергивали нас в какие-то унылые официальные комнаты с голыми стенами, где часами обсуждали с нами – по отдельности, разумеется, причем Волошенюк облюбовал меня – особенности литературного стиля Марамзина и неразумность нашего решения покинуть столь нежно любящую нас родину.
Хоть мы, не сговариваясь, заявили, что не видим ничего антисоветского в литературных изысках Марамзина, это не смягчило отношения следователей к нашему журналу – они жаждали, чтобы мы сознались в его антисоветской направленности. А так как мы упорствовали и ни за что не сознавались, им, к великому их удовольствию, приходилось все чаще наведываться в Москву за государственный счет.
Кроме этого, исключительно полезного для государства результата, настойчивость ленинградских следователей давала постоянную пищу иностранным журналистам для их корреспонденций. За последние месяцы 1974 года мы с Сашей стали центральным пунктом этих корреспонденций, частично благодаря все возрастающему интересу мировой научной общественности к Сашиному семинару, – в Америке был даже создан Комитет озабоченных ученых, целиком посвященный борьбе за вызволение ученых-отказников.
Каким-то непонятным образом я начала выступать в роли главного связного нашей группы, частично благодаря моему хорошему английскому языку, а частично потому, что непрерывные испытания неожиданно выковали во мне бесстрашие отчаяния. До моего сознания дошло, что эту пропасть не удастся перепрыгнуть в два приема – а значит, чем быстрее я буду бежать по предначертанной мне дорожке, тем больше у меня будет шансов этот единственный прыжок совершить. Конечно, всегда оставалась опасность, ломая кости, загреметь вниз, но нерешительность и осторожность не могли эту опасность устранить. И я смело, прямо на глазах своих ангелов-хранителей, звонила из автомата знакомым журналистам – чаще всего их неофициальному лидеру, корреспонденту «Нью-Йорк Таймс» Хедрику Смиту, получившему впоследствии Пулицеровскую премию за свою книгу «Русские», – и секретным кодом назначала место встречи или пресс- конференции. В те дни мне ни в чем не было отказа от иностранной прессы.
Как-то я стояла на Ленинградском проспекте, поджидая кортеж корреспондентских машин, чтобы отвезти их на место запланированной пресс-конференции, как вдруг передо мной возник бывший Сашин аспирант П-р, еврей из провинциального университета, о котором я знала только, что он из карьеристских соображений вступил в партию. Я содрогнулась – только его мне там не хватало! – и, вежливо ответив на пару вопросов, попыталась от него отделаться. Но он ни за что не желал со мной расставаться, хотя за прошедшие годы не сделал ни одной попытки навестить своего руководителя или узнать, как его дела.
Сложность моего положения состояла в том, что я не могла сдвинуться с места – свидание с журналистами было назначено именно на этом перекрестке, а напряженное движение на Ленинградском проспекте могло помешать мне перехватить их кварталом раньше. В конце концов, я не сдержалась и довольно грубо попросила П-ра оставить меня в покое и уйти. Лицо его дрогнуло, он круто развернулся и зашагал прочь.
Я и по сей день не знаю, справедливо ли я заподозрила его в сотрудничестве с КГБ, как когда-то возможно несправедливо заподозрила Ивася и Джамлета. Или кого-то одного из них. Но мы висели над пропастью на тоненькой ниточке, которую в любой миг могли перерезать, и нервы мои были напряжены до крайности – ясно было, что нам грозит опасность, только неясно было, с какой стороны ее ожидать.
Саша, несмотря на допросы и осаду, упорно продолжал работать над восьмым номером журнала. Время от времени его вызывали в КГБ, чтобы еще раз сообщить, что у него нет никакой надежды когда-нибудь получить разрешение на выезд, а у меня, значит, нет никакой надежды увидеть когда-нибудь сына. Хотя со времени непрерывного штурма КГБ на нашу жизнь я не раз возблагодарила судьбу за то, что сын уехал и не подвергается опасности быть избитым в подъезде. Но у меня в сердце зияла незаживающая рана.
Числа десятого декабря, в самый разгар работы над журналом, где-то около часу ночи раздался звонок в дверь – я помню, что я уже легла в постель, хотя еще не успела уснуть. Я, как всегда, испугалась, – опережая Сашу, я вскочила с постели, бросилась к смотровому глазку и не поверила своим глазам – за дверью стояла Дифа. Это было невероятно – она обычно ложилась рано, потому что рано утром уезжала на работу.
«Что случилось?» – спросила я дрожащим голосом, почему-то не отпирая дверь: я чувствовала, что случилось нечто непоправимое, и руки мои дрожали от страха.
«Вы получили разрешение!» – выкрикнула Дифа и заплакала.
Я не потеряла сознание, но ноги у меня подкосились, и я упала на пол. Со мной началась истерика, какой у меня не было никогда в жизни, ни до, ни после – меня корчило и трясло, а из горла вырывался какой-то нечеловеческий хрип. Странно, что я все это очень ясно помню, несмотря на то, что была совершенно не в себе. Тем временем подбежал Саша и впустил Дифу, которая продолжала плакать. Саша поднял меня с пола и начал трясти за плечи – он и сам был близок к истерике.
«Сейчас же прекратите рев!» – заорал он во всю мощь своего командирского голоса. Стены, к счастью, не упали, но Дифа замолкла и побежала на кухню за стаканом воды для меня. Пока я дробно стучала зубами о край стакана, Дифа отдышалась и рассказала, что ей позвонили в половине первого, чтобы сообщить о нашем разрешении. «Ведь у них нет телефона», – поведали они ей. Кто ей звонил, она не знала – наверняка не сотрудники ОВИРА, которые не работают по ночам.
«А вдруг это розыгрыш?» – спросила я шепотом, и все застыли.
Но это оказалось чистой правдой – нам действительно дали разрешение на выезд при условии, что мы уберемся не позже, чем через две недели. Наша выездная виза кончалась 24 декабря.
Я надеюсь, кое-кто еще помнит, что в те времена собраться за две недели и уехать навсегда было не так-то просто. Тем более что мы были совершенно не подготовлены к возможности отъезда – мы рассчитывали еще долго жить в России и бороться за выезд. Необходимо было преодолеть целую серию бюрократических процедур, получить десятки печатей и разрешений, продать квартиру, расплатиться за потерю гражданства и пройти таможенный досмотр.
Мы приложили все усилия, чтобы с этим справиться, но наши московские мучители Володя и Вадя, объединившись с ленинградцами Волошенюком и Автухом, твердо решили нам помешать. Именно в последние наши российские дни они неумеренно активизировались и вызывали нас в свое ведомство почти каждый день. Трудно себе представить, что они терзали нас из примитивного садизма. Скорей всего, наше разрешение было оформлено кем-то власть имущим против воли КГБ, и они хотели этому решению помешать. Во всяком случае, на наши возражения, что мы ведь скоро уезжаем, они загадочно улыбались и отвечали: «Кто знает, скоро ли вы уедете».
Жаловаться на них было некому и не имело смысла. Кроме них нас донимали толпы желающих с нами попрощаться – мы даже не представляли, какое количество людей, затаив дыхание, следило за нашей борьбой. Двадцать первого декабря, за три дня до предполагаемого отъезда эти два противоположно направленных вектора – сопротивления и сопереживания – пересеклись на нашей скромной кухне, превратив охоту за нами из трагедии в комедию.
В тот день в шесть часов утра нас разбудила серия настойчивых дверных звонков. «Опять их черт