— Плевать я хотел на образование! — воскликнул Рихард. — Я немец, солдат фронта, пусть пока еще тайного!
— Понимаю. Но тайная борьба тоже требует особых знаний, навыков, профессионализма, если хочешь. При желании ты мог бы окончить в Соединенных Штатах специальную школу. И наконец, если твое желание не изменится, вернуться в Германию уже зрелым офицером-разведчиком.
— А до тех пор отсиживаться в глубоком заокеанском тылу? — возмутился Рихард. — Я оставил семью, мать, любимого отца. Я решился на это только потому, что поставил долг перед родиной превыше всего. Отец отговаривал меня, боялся за мою жизнь. Но в конце концов понял меня и согласился. А теперь… Как я буду выглядеть в глазах отца, когда он узнает, что я променял жизнь под его крышей не на Германию, а на то, чтобы, прожив в ней меньше месяца, удрать в Америку?
— В глазах отца?.. — с какой-то странной задумчивостью повторил Гамильтон. И после короткой паузы медленно, с усилием, точно преодолевая внезапный спазм, произнес: — Я твой отец, Рихард!
— Что?! — Рихард вскочил со своего места.
— Сядь! — повелительно произнес уже овладевший собой Гамильтон.
— Вы хотите сказать, что забота обо мне дает вам права моего второго отца? — все еще стоя, сжимая кулаки, продолжал Рихард. — Или вы полагаете, что купили это право за деньги, которые мне в прошлый раз дали? Так я готов швырнуть вам эти деньги обратно!
— Сядь, я тебе говорю! — уже более жестко повторил Гамильтон.
Рихард почувствовал, что силы покидают его. Он невольно опустился в кресло.
— Еще раз говорю тебе: я твой настоящий отец, — сказал на этот раз тихо, даже мягко Гамильтон. — Адальберт Хессснштайн, ныне Альбиг, которого ты всю свою жизнь считая своим отцом, — мужественный и честный солдат. Я уважаю его заслуги в борьбе с коммунизмом, иначе не помог бы ему и Ангелике перебраться в Аргентину. Но… он не твой отец.
— Но какие лее у вас основания… — начал было Рихард, однако Гамильтон остановил его:
— Подожди. Я понимаю, как тяжело тебе все это слышать, но ты должен знать правду. Война — это не только сражения с оружием в руках. Война меняет судьбы людей, ставит их в такие отношения друг к другу, о которых они и подумать не могли в мирное время. Словом, тогда, в сорок пятом, меня послали на работу в Нюрнберг. Предоставили хороший помер в гостинице. Но мне хотелось иметь свою личную, пусть небольшую, но удобную, тихую квартиру. В американской комендатуре дали несколько адресов на выбор. Я и сейчас помню, как позвонил в дверь небольшого особняка. Мне открыла невысокая молодая белокурая женщина, к которой я сразу почувствовал необъяснимую симпатию. Потом я узнал ее имя — Ангелика.
— Перестаньте! — снова сжимая кулаки, воскликнул Рихард.
— Нет, подожди. Ты должен выслушать все это, иначе не поверишь… На мне была форма американского военного корреспондента. Я представился фрау Ангелике и показал бумажку из комендатуры. Ангелика сказала, что живет одна, что ее муж или убит, или пропал без вести на фронте и что на втором этаже дома есть две свободные комнаты… Я решил взять их. Сказал, что буду платить продуктами или долларами… Мы договорились…
— Я все понял, все! — снова воскликнул Рихард. — Остальное можете мне не рассказывать! Моя мать голодала, жила с черного рынка, и вы купили ее, да, да, купили, своими продуктами, своими проклятыми долларами!
— Нет, нет… — смущенно пробормотал Гамильтон, а потом продолжил уже более твердо: — Ей действительно было тяжело… Продавала или выменивала на продукты оставшиеся ценности. Кроме того, она жила одна в доме из пяти комнат, три внизу занимала сама, две верхние оставались свободными. Ее могли выселить как жену бывшего гестаповца или, во всяком случае, заселить верх… Мое пребывание стало для нее своего рода охранной грамотой…
— И вы потребовали компенсацию за эту грамоту?!
— Я ничего не требовал, Рихард, пойми! Но ты представь себе ситуацию: одинокая женщина и одинокий мужчина, ещё далеко не старые, живут вместе в пустом доме… Ты уже достаточно взрослый человек, Рихард, и не можешь не понимать… Да, очевидно, я не был ей противен…
— Прекратите! Я не хочу слушать всю эту грязь! — отворачиваясь от Гамильтона, крикнул Рихард. Потом овладел собой и спросил холодно и отчужденно: — Как долго это продолжалось?
— Вплоть до неожиданного появления мужа Ангелики. Того, кого ты считаешь своим отцом. С этого момента наши отношения, естественно, прекратились.
— Но откуда же у вас уверенность…
— Я знал, что ты задашь этот вопрос. И у меня не будет выхода, кроме как… — Он запнулся, встал с кресла и сказал: — Подожди минуту.
С этими словами Гамильтон вышел в соседнюю комнату и быстро вернулся, держа в руках какой-то конверт.
— Я получил это по своим каналам, спустя день после твоего приезда. Я не хотел давать тебе это письмо. Но если все мои слова бессильны… На, прочти. — И Гамильтон протянул Рихарду конверт.
Тот взял письмо, едва удерживая его в руке, пальцы внезапно точно окостенели. Конверт был распечатан. Рихард вытащил из него сложенный вдвое листок плотной бумаги. Развернул этот листок, и сердце его забилось так сильно, что он ощущал его биение не только в груди, но и в висках: едва взглянув на покрывающие бумагу строчки, Рихард узнал почерк своей матери. Она писала:
'Арчи, милый! Это письмо — из прошлого. Тебя окликнули, ты оглянулся, внезапно увидел за собой пропасть, и вот оттуда, из ее бездонной глубины, до тебя доносится сейчас мой голос.
В Германию отправляется наш сын, Рихард. Я подчеркиваю это слово «наш». Да, да, Рихард — наш сын, мой и твой. Никаких сомнений быть не может, я все высчитала, как только он родился, уже здесь, в Аргентине, в первый же день нашего приезда. Высчитала и поклялась богу и себе, что сохраню это в тайне до конца моих дней не только от мужа — это бы его убило, — но и от тебя, Арчи. Я никого не виню в том, что произошло между нами столько дет назад, никого, кроме себя.
Но сейчас речь идет не обо мне, Арчи. Речь идет о Рихарде, о моем единственном сыне, по существу, еще юноше, который сейчас находится рядом с тобой. Рихард уехал в Германию для того, чтобы, как он говорил, бороться за дело, которому его «отец» посвятил всю свою жизнь…
Я знаю Рихарда так, как может знать только мать. Он честен, порывист, неудержим… А в Германии сейчас, судя по газетам, неспокойно, там бросают бомбы, стреляют, и кто знает, может быть, одна из пуль предназначена для нашего Рихарда…
Заклинаю тебя, Арчи, возьми его под свою опеку. Защити, оборони его словом, действием, но только сохрани, удержи, если увидишь, что он идет навстречу смерти. Я не хочу, не могу думать о том, что Рихард станет жертвой во искупление нашего греха.
Твоя когда-то Гели.
P. S. Умоляю, уничтожь это письмо, но пусть оно живет в твоем сердце. И еще: если Рихард последует твоим наставлениям, то сохрани от него нашу тайну. Иначе… пусть он узнает все.
Г.'.
…Рихард уже давно прочел эти несколько десятков строк, но по-прежнему держал письмо перед глазами, держал окостеневшими пальцами, чувствуя, что не в силах их разжать.
— Ты что, плохо разбираешь почерк своей матери? — раздался в ушах Рихарда голос Гамильтона. — Отдай письмо!
С этими словами он взял, скорее, вырвал письмо Ангелики, вложил в конверт и спрятал его во внутренний карман своего твидового пиджака.
Потом сказал, стараясь говорить мягко и проникновенно:
— Я представляю себе, Рихард, что происходит сейчас в твоей душе. Да, я мог и но показывать тебе это письмо, твоя мать предусмотрела такую возможность. Но… вспомни последние строки: там говорится об условии, при котором я могу сохранить письмо в тайне от тебя. Однако я вижу, ты не следуешь моим советам. Более того, я подозреваю, что ты и впредь не будешь меня слушаться, и тогда я понял, что должен