не очень важное. Интересно, в Борисове сейчас идет дождь или светит солнце? – внезапно подумал Холмогоров и тут же рассмеялся. – Какое солнце поздним осенним вечером? Солнце давно зашло, отец Михаил отслужил вечерню и, наверное, снова разглядывает подаренный оклад, переживает, что зря потревожил меня, желает и боится нашей встречи. Вдруг я скажу: “Это поздняя подделка, неужели ты не мог сам понять, реликвия перед тобой или новодел?” “Да, – скажет отец Михаил, – все как в Евангелии. Погоду распознать не можете, куда уж вам судить о небесных знамениях!” Холмогоров почувствовал себя виноватым перед отцом Михаилом. Тот столько сил положил на восстановление храма, а я даже не удосужился приехать посмотреть. Сделаю-ка я ему приятное!»
Холмогоров снял трубку телефона и улыбнулся. Код Беларуси он помнил, а код Борисова, естественно, нет. Пришлось звонить в справку.
– Спасибо, – бросил Холмогоров девушке, сообщившей ему код.
Телефонная линия жила своей жизнью, в наушнике слышались отдаленные щелчки, звучали приглушенные голоса, иногда вдруг проплывала вырванная из контекста музыкальная фраза.
Вновь щелкнула автоматика, и в наушнике раздался длинный гудок, следом другой. “Странно, – подумал Холмогоров, насчитавший шесть гудков, – где еще быть отцу Михаилу поздним осенним вечером. Даже если учесть разницу во времени на час между Москвой и Беларусью? Его могли позвать к умирающему, но тогда дома оставалась бы матушка…"
Холмогоров так долго держал трубку, что автомат на междугородной телефонной станции сам отключил связь.
Еще один звонок Холмогоров сделал совсем поздно, и вновь ему никто не ответил. Трагические нотки чудились в гулких пустых гудках, и на сердце у Холмогорова сделалось тревожно. Если бы дело происходило днем, он бы даже позвонил в патриархию, чтобы отыскали телефон церковного старосты в Борисове, и позвонил бы незнакомому человеку узнать, не случилось ли чего с отцом Михаилом. Тяжело, когда на душе тревожно, а ты сам ничего сделать не можешь. Не перенесешься же в одно мгновение за восемьсот километров! И никакие телепатические способности не помогут.
"Ерунда, – тряхнул головой Холмогоров, – это все погода виновата. Когда сумрачно, когда барабанит дождь, вечно думается о плохом. Небось, в гости пошел отец Михаил вместе с женой, скучно вдвоем с матушкой дома сидеть. Может, к детям поехали…” Простые объяснения немного придержали разрастающуюся тревогу, и Холмогоров уже готов был поверить в то, что у Михаила Летуна все в порядке.
Но оклад, о котором говорил протоиерей, не шел из головы. Он виделся Холмогорову очень ясно, даже тогда, когда он специально о нем не думал. Андрей смотрел на стену и вдруг замечал белую искорку, которая потихоньку приближалась. И вот он уже видел серебряные гроздья винограда, кресты по углам. Зияли чернотой отверстия, оставленные для ликов и для руки Богородицы. Именно эти провалы, зияющая чернота пугали больше всего – так пугают вырванная страница в святой книге или замаранная строка в тексте.
Как ни старался Холмогоров, уснуть он не мог. Сон проходил мимо, пролетал, не касаясь его своими мягкими крыльями. И Андрей как к последнему средству прибег к молитве. Он шептал слова, глядя, как в беззвездное небо, затянутое низкими тучами, в потолок, смутно белеющий над ним. Он не вспоминал слова, даже не пытался вникнуть в их смысл – божественное не поддается пониманию. Слова сами приходили и уносились в сумрачную белизну ночи. Холмогоров закрыл глаза, продолжая шептать молитву, и незаметно уснул.
Подхватился он неожиданно и принялся открытым ртом хватать воздух – тяжелый, густой, вязкий. Он задыхался. В этот момент он понял: с протоиереем Михаилом случилось самое ужасное. Словно кто-то невидимый шепнул об этом Андрею на ухо перед самым пробуждением и скрылся, и теперь за объяснением обратиться было не к кому, только к самому себе.
"Надо попытаться думать о чем-то хорошем, возможно, еще ничего не случилось, не произошло, а лишь может случиться… А может, и нет…” – бессвязный поток мыслей захлестнул Холмогорова. Он почувствовал себя бессильным что-либо изменить. Такое случалось редко, обычно он быстро постигал суть происходящего и находил верное решение или конкретный ответ. Сейчас же сущность была размыта и погружена во мрак.
Он потянулся рукой к телефону и тут же отдернул пальцы. “Хорош же я буду, позвоню в три часа ночи! Испугаю Михаила… Дождусь утра”, – решил Холмогоров, падая на влажную от пота подушку.
Сон навалился резко, внезапно, хотя Холмогоров уже и не желал его. Так засыпает в конец измученный человек. Сон – яркий, цветной, что случается крайне редко, с запахами, со звуками. Холмогоров даже ощущал теплоту ветра, но при всем этом понимал, что пребывает во сне.
Узкая тропинка, петляющая вдоль реки, плотная, укатанная земля, на которой явственно проступал след велосипеда. С кустов черемухи сыпались, как снег, белые цветы. Дурманящий запах, скрип педалей и частое дыхание слышались Холмогорову. Но пейзаж тем не менее взору открывался пустынный. И лишь на какое-то мгновение Холмогоров увидел спину отца Михаила, склонившегося к рулю велосипеда. Тропинка шла в гору, и отец Михаил с трудом прокручивал педали.
"Лучше бы ты слез, Миша, и покатил велосипед в руках”, – подумал Холмогоров.
В тех местах Андрей никогда не был, видел их впервые. Нереальным казалось весеннее буйство природы, ярко-зеленая трава, белые цветы, словно бумажные, стволы берез и цветущая черемуха. Но в пейзаже было что-то ненастоящее, нереальное. И тут Холмогоров понял: тропинку усыпали осенние листья, а трава кое-где жухлая, покрытая инеем, вот-вот на нее ляжет снег. “Нет, это не снег, не иней, – решил Андрей, – это цветущая черемуха сбивает меня с толку”, – и он смахнул с рукава теплого пальто несколько белых лепестков.
Отец Михаил на велосипеде перевалил за холм и исчез, словно растворился в небе. Холмогоров побежал, боясь опоздать, боясь, что, когда взбежит на холм, уже не увидит друга.
Так и случилось: он стоял на вершине холма один над безлюдной землей, холодный ветер дул в лицо, внизу серебрилась река, справа виднелось сельское кладбище, а неподалеку от него свежеоструганный деревянный крест у перекрестка полевых дорог, тропинка растворялась в траве, тронутой не то инеем, не то росой.
– Михаил, ты где? – закричал Холмогоров, приложив ладони ко рту, и прислушался.
Голос погас, как гаснет спичка, брошенная в воду. Тяжело дыша, Холмогоров двинулся вниз по росистой траве. Впереди чернел перелесок. Андрей брел сквозь кусты, ломая тонкие сухие прутья, пока наконец не остановился у березы. У самых ног чернела яма, неглубокая, наспех выкопанная, на дне которой, скорчившись, лежал отец Михаил, придавленный велосипедом. В серебристых спицах кое-где желтели застрявшие в них осенние листья. Переднее колесо медленно вращалось, может, чуть быстрее секундной стрелки часов. Голые березы шатались на осеннем ветру, и вместе с тем повсюду чудился дурманящий запах цветущей черемухи;
– Михаил, – проговорил Холмогоров, понимая, что друг мертв.
– Ты чего остановился? – услышал он голос и резко обернулся.
Перед ним стоял Михаил в черной рясе с портфелем в руке и улыбался. На черной одежде не было креста.
– Почему ты здесь? – спросил Холмогоров.
– Живу я здесь.
– А я почему здесь?
– Я приглашал тебя приехать, вот ты и приехал.
– Я еще не приехал, – сказал Холмогоров, – я в Москве. Михаил рассмеялся:
– Это тебе кажется, что ты в Москве, но ты уже здесь. Матушке от меня передай: на все воля Божья.
– Ты сам ей это скажешь.
– Обо мне не волнуйся, у меня теперь все хорошо.
– Что случилось? – спросил Холмогоров. Собственные слова показались ему ужасно пресными, хотелось кричать, броситься, обнять отца Михаила, но он застыл.
– Я пойду, меня ждут, – тихо сказал отец Михаил, приподнял руку, словно хотел подать ее на прощание, а затем виновато улыбнулся: