– Ивашко Бакланов, да хоша ты и думной дворянин, грамоту и вдолбил себе, а все ж без нас, подьячишек, тебе ни плыть, ни ехать! – ворчал Томилко Уткин, вытирая у порога грязные сапоги о дерюгу. На улице в сумраке он брел грязью – был дождь.

Размашисто, по-пьяному, молился в большой угол, больше на огонь лампадки, чем на темные безликие образа. Помолясь, высморкался. От лампадок в избе разлит сумрачный свет? и воняло нехорошо. Из прируба вышла толстая баба, по волосам кумачный платок, на плечах серая рубаха и синие лямки от набойчатого сарафана.

– У, бражник! И где до сей поры шатался? – проворчала она.

Томилко ответил:

– Там, Устеха, где надо-о!

Подьячий подошел к столу в большой угол, вынул из пазухи киндяка, запоясанного тонким ремнем, тетрадь, отмотал с нее шейный плат и плат и тетрадь сунул на стол. Ворчал:

– Тоже думной… укажет государь, чего исписать… он и-испишет, да начерно… «Начисто перепиши, мне недосуг!» Навалил вот работы в ночь… добро, што хмельным угостил… пили, ели… на его писанье вапницу запрокинули… «Ништо-де, разберешь!» и-и-к, угостил… Закусить пряженины с чесноком, Устеха-а! – заорал, подняв голову, Томилко.

– Чего, неладной, гортань дерешь?: – Ква-а-су!

– Принесу! Заедино говори, еще чего?

– Свету дай! К завтрому указано: «Пиши, Томилко-о!» Баба неповоротливо ушла в прируб. На столе появилась свеча с огнем в подсвечнике с широким дном и деревянная чашка квасу.

– Пиши… да не воняй гораздо – седни от клопов лавку, где сидишь, щелоком поливала…

– Лжешь. Воняю не я – солону треску завсе варишь… редьки натрешь, не жрешь, то и воняет…

В раскрытых дверях баба остановилась:

– Не пряжениной ли тебя чествовать? Засиделся, вишь, в кабаке… без тебя просители были с посулами да посулы те уехали к другому…

– Посулы? Мимо не пронесут, вернутся к Томилку;, Эй, квасу, ступа еловая!

– Зрак не зрит? Щупай! Квас на столе.

– Добро, поди спи…

Томилко снял с ремня медную чернильницу, откупорил узкое горлышко, заткнутое гусиным пером, раскрыл тетрадь. Под руку лез плат, столкнул плат под стол. Сел на лавку. Хлебнув из. чашки квасу, подтекая бородой и усами, придвинул ближе свечу… задумался, что-то вспомнил, полез рукой за пазуху, выволок затасканный плисовый колпак, обтер конец пера краем колпака и, помакнув снова перо, стал писать: «1668 год, марта в пятнадцатый день, на Вербное воскресенье великий государь ходил в ход за образы к празднику „вход в Иерусалим“, что на рву. А с ним, великим государем, царевич и великий князь Алексий Алексиевич… А вверху оставил государь боярина князь Григорья Сунчюлевича Черкасского да окольничего Федора Васильевича Бутурлина. А как великий государь…»

– Фу, черт! – залил вапой, как хошь разбери… – Томилка выпил квасу, руку с пером оставил, свободной рукой рукавом утер усы и бороду, «…и сын его царевич…» – Должно, так тут стояло? – «…пошли за вербою с Лобново места в Кремль, и от Лобново ехал на осляти святейший Иоасаф [321], патриарх Московский и всея Русии. А осля вел по конец повода великий государь[322] царь Алексий Михайлович, самодержец, и сын его, государь царевич Алексий Алексиевич… Вел осля посередь повода, поблизку за ним государем царевичем, по указу великого государя, боярин князь Никита Иванович Одоевский, а под губу осля вели: патриарш боярин Никифор Михайлов сын Беклемишев… да патриарш казначей. А святейшие вселенские патриархи [323] в ходу не были. Были в то время у себя и как великий государь царь Алексий Михайлович и сын его государев великий князь Алексий Алексиевич шли за образы и святейшие вселенские патриархи в то время смотрили из своих палат и великого государя и царевича осеняли. И великий государь и сын его государев царевич посылали о спасении спрашивать боярина князь Ивана Алексиевича Воротынского…»

– Святейших кир Паисия папу и патриарха Александрийского да и Макария, патриарха Антиохии и всего Востока, Никон, сказывают, обозвал нищими! – сказал про себя Томилко… Его клонило ко сну. – Нищие и есть! Греки, а шляются у нас да дары емлют… Святейшие, а поди таем жеребятину жрут? Скушно одно, давай испишу другое:

«Апреля с семнадесятый день на именины царевича и великого князя Симеона Алексиевича великий государь ходил в соборную церковь к обедне, а вверху оставил государь боярина князь Никиту Одоевского Ивановича…»

– Вот черт, исписать надо Никиту Ивановича, потом Одоевского… И спать клонит! Устеха поди ждет, злитца… Куда ходили они, кое мне дело?… Ух сосну пойду, ноги стынут… в утре испишу…

Царь от хождения за вербой и по монастырям, где встречали его ужинами с крепким вином, почувствовал себя нехорошо:

– Голова свинцом налита и по брюху вьет!

Велел истопить баню. В баню потребовал рудометда Артемку кровь пустить, но рудометец царский заболел на те дни. Резать себя другому царь не доверил, а приказал парить. Парили царя три раза посменно. Из бани царь прийти не мог – его принесли в кресле. Он разболелся. Пуще разболелся, когда дьяк вычитал ему вести со всех концов Русии Великия, Малыя и Белыя…

Из Ярославля дошло:

«Тюремные сидельцы забунтовали, избрали атаманом какого-то Гришку, с тюрьмы сошли и воеводу Бутурлина с собой взяли, а на бегу, должно, боярина и кончили…»

С Украины вести еще хуже:

«Ивашко Брюховецкий гетман изменил, и тебя, великого государя, место дался султану турскому… Вор

Вы читаете Гулящие люди
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×