– Знаю, Петра! Хошь быть по чину атаманом, тогда сойду с атаманского места без спору! Ставай! Нет? Так што надо?
Сережка снова воззрился на город.
– Не то ты говоришь, атаман!
– А што?
– Глянь пуще! Ту красу атаманску черт мохнатый дунул из пистоля, изломил в ей все узорочье… Я таки пихнул его топоришком.
– Пихнул? Ха, маленько?
– Черт с ним – пал он. А дар атамана изогнул окаянной, не спрямишь век.
– Ото безумной! Да кабы не угодил по бляхе, прожег бы тебя сквозь горец, как Волоцкого!
– Може, и не прожег бы… Вишь, бой я тогда проспал… Рубанул одного, черну бороду с пятнами на роже, да и топор со зла кинул – сечь было некого…
– Ты гилянского хана посек, честь тебе изо всех: лихой боец был хан, наших он положил много!
– Ну, плевать честь! А вот не гневается ли атаман, что я тогда хмельной мертво дрыхнул?
– Всяк бился, и каждому на долю бой пал… Ты же, говорю, пуще всех! Ой, дурной ты, уйди-ко, мешаешь только.
– А нет, не уйду! Чуй, атаман, бою мне на долю мало, и вот вишь: этот бы городишко нынче взять да разметать? Учинил бы я любое Тимофеевичу-то, а? Давай, Сергеюшко! Робята справны, заедино винца шарпанем – кумыки близ… От Гиляни мы взад пошли, а горцы без вина не живут… Кои Мухаммедовы и не пьют, да купцам вино держат…
– Свербит, Петра, и меня тая ж дума, только боюсь – батько осердится… Сказывал: давать себя будет в подданство шаху, а город тот шахов, и тезики в ем живут…
– Ну, черту в подданство! Шах Москву гораздо любит, бояре да сыщики завсе живут в Ыспогани… С шахом миру у нас не бывать! Помни слово.
– А все же без батьки как зачинать бой? Охота, право слово, к ему же не идти! Спит и пьет…
– Пошто ему сердчать? Полно, Сергеюшко! Коли в городу бобку [171] найдем, скорее есаулов смерть забудет, а бобка, та, что ясырка, може, сыщется баская? Уж я не упущу, голову складу, а не упущу! Ты подумай: чужой город – что вор, у огня взять нече, у вора, коли чего краденого с собой нет, хоть шапка худая сыщется. Так зачинать?
Сверкнуло кольцо в ухе. Сережка кинул о палубу шапку, крикнул, скаля зубы:
– А ну, зачнем!
– Гей, робята-а!
По стругам прокатилась дробь барабанов…
3
Вечером в городе догорали пожары. От разрушенных строений вилась и серебрилась пыль. От белого города остались лишь поперечные стены, плиты на могилах да три башни – одна в воде, две у подножия гор – и мечеть. На струги по брошенным сходням казаки тащили вьюки шелковой ткани, скрученные ковры, утварь – серебро и медь. Катили бочонки с вином и бочки с пресной водой. Потускневшие к ночи цвета, голубые, серые, малиновые, иногда оживлялись радостным оскалом зубов, блеском золота и драгоценных камней.
На корме по-прежнему, не принявшие участия в грабеже, сидели, курили двое седых – Серебряков с Рудаковым. Серебряков сказал:
– К Чечны-острову понесло струги?
– Надобно заворотить к Гиляни, да ужо что скажет новый атаман – справим путь…
– А город-то ладно пошарпали!
– Винца добыли, а ино черт с ним!
На носу струга в мутно-синем стоял Сережка, его голос резал звонкую даль:
– Гей, бабий ясырь не вязать, едино лишь мужиков скрутить!
– Есть, что хрестятся, атаман!
– Хрещеных не забижать, браты-ы!
– Кой смирной – не тронем!
На берегу бубнил голос:
– Робята-а, кинь плаху-у!
Мокеев Петр стоял, держа в могучей лапе узел, – при луне фараганский ковер отливал блестками.
– Клеть медну с птицей, вишь, сыскал!
– Оглазел ты с бою?! Велика птица-т, зри – баба в узле!
– Робята-а, худы сходни – кинь пла-а-ху…
– Чижол слон! Кидай двойной сходень.
