В сенях застучали смелые шаги, вошел сын, поставил на лавку мешок:
– Вот на, мама! Принес.
– Ты? Сам ты?
– А кого еще искать в подмогу?
– Ой, сынок, сынок! Голубь – страшно… И тебя с моих глаз, боюсь, утянут окаянные…
– Некому тянуть… Казнили, решили дело… Сторожов там нету… В яме на колье голов много… На тот высокий кол, батюшков, я иную голову вздел, схожую. Да все обриты, и воронье терзает, ништо!
Ириньица шепотом спросила, подходя, шатаясь на ногах, к лавке:
– Та ли головушка, голубь?
– Та, мама! Она… Чего не веришь?
– Я так, голубь! Я так… сказать…
Мать, раньше чем вынуть из мешка голову, обняла сына.
– Родненькой! Васильюшко! Дай поцолую тебя, соколик мой, и благословлю… Прости грешную…
– В чем прощать-то?.. Да благословлять пошто? Дай-ка выну я голову, снесу – тяжелая…
– Нет, сама! Сама, сама я, а ты поди, сынок, да приведи гостя, старца нашего.
– Он сказал: «Сам прибреду». Чуть не поволок его купец Редькин с приказчиками, что лари у моста.
– Нет, родной! Сыщи – видишь, чуть не уволокли куда… С батюшкой твоим был – сыщи его. А я, може, отдохну… сосну мало…
– Опочинь да здрава будь! А ладно, мама, что опять пошла, как тогда, когда Лазунка был… Одно что-то мне нерадошно…
– Что ж нерадошно, отчего, дитятко?
– Так… я не знаю… Гляжу вот: нарядилась, как на свадьбу, а глаза…
– Что глаза мои, Васильюшко?
– Да все едино как плачут…
– Ой ты, ой! Голубок-голубой… Ой ты, дай бог тебе путь доброй и силу возростить… и крепким…
Ириньица еще раз обняла сына; сын в ответ на ее ласки тоже обнял мать торопливо. Уходя, ударил о полу кафтана шляпой.
– Эх, не хотелось бы уходить от тебя! Ну, я скоро, мама…
– Подь, голубь, с богом… Хоть ты и ненадолычко, а старца сыщи. Тут он, близ где-то…
– Сказал: «Прибреду». Темнеет, придет ужо… Ну, подтить, так иду!
В желтом свете свечей Ириньица стояла у лавки над мешком, высокая, вся плоская. Желтели клочья волос поседевшие из-под узорчатой красной кики. Тронула мешок исхудалой рукой и отдернула пальцы, отступила:
– Нет, не то! Нет, не то… иное… иное надо… надо.
Она подошла к сундуку за печкой, открыла углубление в потайную горницу. Негасимая у образа лампада тускло горела в подземелье. Ириньица, шатаясь, но уверенно подошла к портрету старика, пошарила рукой справа у рамы, нажала пружину. Портрет боком двинулся на хозяйку. В открытом шкапу в стене тускло светилась драгоценная посуда, золотая и серебряная, с камнями, в узорах. Ириньица, стиснув зубы, из последних сил напрягаясь, стащила с полки широкое серебряное блюдо с алмазами на верхней кромке. Блюдо ударило ее по ногам. Она села на пол и, боясь сидеть, скоро встала. Не закрывая потайного углубления в стене, так же выбралась, волоча за собой блюдо, и заперла вход.
Подошла, поставила, отодвинув трехсвещники, блюдо на стол. Отдышалась, тогда пришла к мешку, подсунула под него руки и перенесла к столу бережно. А когда сгибалась поставить мешок на пол, как помешанная от нахлынувших обрывков воспоминаний короткого счастья и горя, – запела колыбельную песню. Голос слабел, срывался, иногда шептал, но она пела и пела:
Нагнулась, раскинув полотнища мешка, вынула окровавленную голову с синими губами и закрытыми глазами. Губы распухли, кровь почернела, облепила усы и бороду. Голова была гладко выстрижена, с левой стороны шла глубокая кровоточащая борозда. Ириньица поставила голову срезом шеи на блюдо, пела так же или казалось, что пела, шептала:
Опустилась на колени перед столом и навзрыд заплакала:
– Голубь-голубой, мой Степанушко! Вот, вот и свиделись… А сказал соколик: «Не видаться!» Да что ты, баба, наладилась в путь, а воешь! Нечего уж тут… лежебока! Берись за работу… Понесу, сокол, твою головушку по Москве, а упрячу, окручу ее в камкосиную скатерть. Коли стретят злые – скажу:
– Несу любимое, родное… Не дам его никому – судите заедино с ним… Закопайте меня в лютую яму… Ой, берись! Буде… слезы… буде!
Цепляясь за стол, поднялась, прошла в прируб, оттуда принесла кувшин серебряный с водой и на плече полотенце. Плескала водой на измазанную грязью и кровью голову атамана, корила себя и плакала неудержимо:
– Баба так уж баба! Глаза твои мокрые… ой, на мокром… Голубь… голубой… умою твое личико водой студеной. А я на торгу была и чула – стрельцов-то, кои меня выволокли из ямы, истцы-сыщики ищут, всю-то