Олена заплакала, опустила руки.
– Садись, баба! – Атаман сел.
Олена опустилась на скамью, к ней Корней придвинулся, положил ей на плечо тяжелую руку. Отблеск серьги в красном ухе атамана резал Олене глаза, она отвернулась.
– Не отвертывайся, слушай, что скажу; старше ты стала, подобрела, парнишку подрастила, и я старее гляжу, но кину жену от другого мужа, остачу сдам чекан и бунчук пасынку, а не приберут его казаки – молод, то Самаренину[103], и мы с тобой в азовскую сторону… гех!
– Хрестный, буду я мужа дожидать, пущай Стенько меня и Гришку с собой…
– Куда ему волочить тебя? На шарпанье? Грабеж и бой? Недолго гулять твоему Стеньке – уловят! А ты, вишь, еще брюхата…
– Нет, хрестный!
– Гех, Олена! Мы с тобой к салтану турскому, – давно манит меня, а то к польскому крулю за гетьманом Выговским, – подавай-ко нам, круль, цацкы: золото, жемчуг. Ладами голубыми да красными увешал бы, як богородицу… э-эх!
– Не… хрестный…
– Знай все! У Москвы когти, что у ястреба, – вон вишь, как железо дерут в клетке? Услышишь скоро – почнут писать на Дон, на Волгу, в Астрахань: «Имай вора!» И поймают, замучат в пытошной башне аль где… Знай, ежели ты с ним будешь, и тебя на дыбу, рубаху сорвут, и эк по голым пяткам – эк, вот, эк, – атаман постучал в стол сжатым кулаком.
Олена зажмурилась.
– И Гришку твоего и того, кто родится, как детей псковских воров, собаками затравят. Москва – она боярская, у ей жалости не ищи… Со мной уедешь – не обижу ни тебя, ни детей твоих, люба ты мне, сдавна люба!
– Ой, хрестной, хоть помереть, не жаль…
Атаман встал.
– Я еще зайду, ты думай, – страшное твое, сказываю, зачинается только.
Вошел Фрол, сел на прежнее место. Корней-атаман, слегка хмельной, попыхивая дымок трубки на седые усы и красное лицо, сказал, скосив глаза на казака:
– В плахту бы тебя, Фролко, нарядить, в кику, да боярским боярыням в теремах песни играть… игрец! Це не казак и не буде казак!..
Толкнул сильной рукой дверь и обернулся:
– Ты, Фролко, этих вот ястребов со всей клетью тащи ко мне, – пора обучать, будут гожи гулебщикам.
– Хрестный, забранится Стенько: его птицы.
– Сказывал я, Олена, – не до птиц будет твоему Стеньке.
Грузно шагая, заслонив свет в окошках, атаман ушел. Молчала Олена, опустив голову, в ней накипали слезы. Молчал Фрол, и слышно было, как мухи слетались к хмельному меду на столе. Фрол начал щипать струны, они запели. Он сказал:
– Вот завсегда так! Атаман, как упьется, зверем станет… злой он. А не упился, хитрой глядит…
Олена не ответила и уронила на руки голову.
2
С раската угловой башни Черкасска далеко в степь прокатился гул выстрела из пушки.
Атаман Корней на черном коне ехал в степь унять расходившуюся кровь. Городом белая пыль пылила в глаза и делала красный кунтуш атамана седым. Шумели, трещали камыши по низинам. В степи с неоглядной мутно-знойной ширины несло в лицо гарью травы. Корней, покуривая, вгляделся в степь.
– Так их, поганых сыроядцев!
Он думал о татарах, скрытых в степи для грабежей. Пожар заставляет татарские сакмы[104] отодвигаться прочь от казацких городов.
С выстрелом из пушки сонный от зноя Черкасск ожил.
– В поле, казаки!
– Батько зовет!
– Охота! Будем слаживаться.
Выделялись лучшие стрелки из казаков. Мелькали плети, синели кафтаны с перехватом – ехали в степь. Красный кунтуш атамана далеко виден: Корней встал с лошадью на верху кургана, стрелки подъезжали к кургану, располагались у подножия. В камышах, низинах и перелесках затрещали выстрелы загонщиков. Атаман с кургана подал голос:
– На сполох по зверю бить из пищалей, мушкетов без свинцу-у!
– Знаем, батько!
– Эге-ге-ге!
– Угу-гу-гу!
В стороне, из камышей, от озер, выкатились на луг два крупных бурых пятна.
