порядке, и произнес в нос, растягивая слова:
— Ватрушин, переведите.
Злополучный Кисточка, растерянный, смущенный и близорукий, моргая своими милыми серыми глазами, вскочил со скамьи и произнес, запинаясь:
— Не готовил перевода, г. учитель.
— Как-с? — так и подскочил Собачкин на своем месте. — Как-с вы изволили сказать, господин Ватрушин?
— Не учил, говорю.
— А почему — с? Смею вас спросить, господин Ватрушин?
— У него сестра заболела, — выпалил вместо Ватрушина со своего места, мрачный Комаровский. — Всю ночь ей компрессы пришлось ставить…
— Но, сколько мне известно, у господина Ватрушина нет сестры. Он единственный сын, господин Ватрушин, — язвительно произнес Шавка и впился в Комаровского уничтожающим взглядом своих маленьких колючих глаз.
— Так что ж что единственный! — тем же мрачным тоном пробасил Комаровский. — Сестра родилась недавно… В воскресенье родилась.
— В воскресенье родилась, а в понедельник заболела… — съехидничал Шавка.
— Так что ж… Точно не могло этого быть… Эти новорожденные всегда болеют. Живот болел.
Класс фыркнул. Шавка «зашелся», как говорится, от злости.
— A у вас живот не болит, господин Комаровский? — произнес он, заметно сдерживаясь и злясь.
— Нет, не болит.
— Так переведите Горация.
Комаровский равнодушно дернул плечом и мешковато взял книгу.
В ту же минуту с первой скамьи поднялся Каменский. По лукавому и красивому лицу «тридцать три проказы» можно было угадать, что любимец класса готов выкинуть новое «коленце» в самом непродолжительном времени.
— Данила Дмитриевич! — прозвенел его звучный молодой голос. — Вы не именинник ли сегодня?
Латинист свирепо взглянул на юношу.
— Нет! — оборвал он сухо.
— И не рождение ваше?
— Нет.
— И не день ангела вашей супруги? — нa унимался шалун, в то время как класс буквально давился от смеха, готовый расфыркаться на всю гимназию.
— Что вам надо от меня? Чего вы привязались? — взвизгнул Собачкин… — Садитесь на место и оставьте меня в покое! Комаровский! Начинайте переводить.
— Я не учил Горация, Даниил Дмитриевич! — прогудел равнодушный бас последнего.
— Как не учили? — так и вскинулся на него латинист.
— Брат в канаву упал и сломал ногу, — также уныло гудел Комаровский.
— И вы ему компрессы ставили, — мгновенно весь разливаясь желчью, прошипел Собачкин.
— И я ему компрессы ставил! — заключил в тон ему невозмутимый Комар.
— Садитесь! Дальше компрессов вы не двинетесь. А на экзамене срежетесь, как последний осел из ослов,[7] и меня осрамите на веки веков! — свирепо проговорил Собачкин.
И тотчас же со своего места снова вскочил Каменский.
— Господин учитель! — произнес своим звонким голосом Миша. — Как перевести следующую фразу: «Когда глупая собака сдружится с гадюкой, она рискует быть ужаленной»?..
Латинист вспыхнул от бешенства, но сдержанно отвечал:
— Этой фразы я вам не скажу, а удовольствуюсь другою: «У глупой собаки бывают острые зубы и ни змеиное жало, ни ослиное копыто ей не страшны. Она умеет кусаться».
И довольный своею остротою, латинист перевел свою фразу на латинский язык, потом неожиданно соскочил с кафедры и пошел «гулять» по классу, торжествующий и удовлетворенный более, чем когда- либо.
— Будешь часто кусаться — зубы притупятся! — проворчал себе под нос Миша, нехотя опускаясь на свое место.
— Что-с? Что вы изволили сказать? — преувеличенно-вежливо обратился к нему Собачкин.
Миша сделал невинное лицо и, как ни в чем не бывало, развалился на скамейке.
Собачкин поставил злополучному Комару двойку с минусом в балльник и, оглянув весь класс, как бы заранее предвкушая хороший ответ, произнес, потирая руки:
— Фон Ренке! Побеседуем с Горацием!..
Нэд поднялся, надменный и высокомерный, как всегда. Он взял спокойным движением руки книгу со стола и своим деревянным голосом начал:
Нэд переводил гладко и легко, тем уверенным тоном, который не покидал его ни в какую минуту его жизни. Нэд переводил, а Собачкин слушал его с видимым удовольствием и потирал руки, щуря, как кот, глаза и кидая на своего любимца — длинного барона — ласковый и благодарный взгляд.
— Этот мол-де не продаст, этот не выдаст. Что за чудный юноша! — казалось, говорили эти глаза.
Чудный юноша дочитал до точки и остановился.
— Благодарю, Ренке, вы меня радуете… Я сохраню лучшее воспоминание о вас. У меня мало друзей в вашем классе, — размягченным голосом произнес учитель.
Фон Ренке вспыхнул. Похвала не доставила ему удовольствия… Напротив… Какой-то жалкий учителишка навязывается ему на дружбу, ему, барону Нэду фон Ренке!
Но латинист, казалось, не разделял его мнения, он ласковым взором обвел костлявую фигуру Ренке и произнес еще раз почти нежно:
— Благодарю вас, сердечно благодарю! Успокоили старика.
Потом грозным взором окинул класс.
— Стыдитесь, господа! Ведь вы, так сказать, завтра в университет поступаете, а с такими знаниями латинского языка какие же из вас студенты выйдут? Ведь вы меня на голову осрамите там, перед профессорами! Ведь что они подумают? Стыдно, господа! Вы не дети, должны понимать, что без латыни шагу нельзя сделать…
И Шавка продолжал распространяться, нервно бегая по классу. Но вот он неожиданно повернулся лицом к кафедре, шагнул вперед еще и еще и вдруг неожиданно замер, пораженный видом злополучного изображения, с неподражаемым искусством выведенного на классной доске.
— А-а-а?.. — не то простонал, не то протянул несчастный и своими жалящими глазами так и впился в доску.
Класс не выдержал и громко прыснул. Что-то невообразимое произошло с Собачкиным. До последнего мгновения он не подозревал еще всей проделки.
— А-а!.. — вырвалось еще раз из груди его возгласом, полным не то отчаяния, не то испуга. И багровый румянец сразу сменился зеленоватой бледностью на его лице…
Он поднял руку… ткнул неподражаемо красноречивым жестом в доску с карикатурой… и взвизгнув