— Опоздал? пальто?.. — ронял он, бессмысленно глядя на безобразно коротенькую амуницию Флуга, боясь еще более встревожить мать объяснением о том, как на него донесли, как он «влопался», как угодил под «арест». Опять она взволнуется, начнет плакать, нервничать… Поднимется этот кашель снова, этот ужасный кашель, который разрывает на части ее грудь и тяжелым молотом отзывается в его сердце…
— Об этом потом, мама, моя родная, — тихо произнес он, — не волнуйся только, все хорошо, опоздал потому, что у нас вышел скандальчик в классе… Но все вздор, повторяю. А только я пойду… к профессору, нужно узнать все… понимаешь ли? Голубушка моя, прости!
И прежде чем Нина Михайловна успела сказать что-либо, Юрий быстро прижался к ее руке губами и, стремительно отбежав от кресла, где она сидела, вся обложенная подушками, в один миг скрылся за дверью.
. . . . . . . .
. . . . . . . .
— К вам можно?
Голос юноши прозвучал робко, несмело…
«Знаменитость» бросила недовольный взор на дверь. Известный профессор, специалист по грудным болезням, светило ученого мира не любил, когда его беспокоили вообще, а во время консилиумов особенно. Он только что оглушил скромного молодого военного врача Василия Васильевича Кудряшина целою бурею громких латинских терминов — названий всевозможных болезней и теперь доказывал что-то с бурным ожесточением своему молодому коллеге. И вдруг…
— К вам можно?
Что хочет ему сказать этот статный, худенький синеглазый мальчик, так внезапно появившийся на пороге? А «синеглазый мальчик» уже стоит перед ним, взволнованный, трепещущий, побледневший…
— Господин профессор, простите, ради Бога, — говорит Юрий, и его молодой красивый тенор звучит глухо и странно, — ради Бога, простите, но я должен… вы должны… да, вы должны сказать, что с моей матерью?.. Какая ей грозит опасность? И чем? Чем наконец избавиться от недуга, который точит ее?..
Профессор кинул через очки взгляд на невысокую фигуру юноши. Потом перевел глаза на Кудряшина и произнес, полувопросительно кивнув головой в сторону Юрия:
— Как его нервы?
— О, он силен как молодой львенок, ему можно говорить спокойно все. — И как бы желая ободрить юношу, Васенька нежно похлопал по плечу Радина.
— Тогда приготовьтесь услышать большую неприятность, юноша, — мямля и пожевывая губами протянул профессор, — ваша мать опасна… Она не протянет долго в этой обстановке и будет таять как свеча, пока… пока… если…
— Если? — задохнувшись, простонал Юрий, и, как синие колючие иглы, его глаза впились в бесстрастное лицо «знаменитости».
— Если вы не отправите вашу мать на юг Франции или Италии, Швейцарии, наконец, куда-нибудь в Ниццу, в Лугано или Негри… Солнце и воздух сделают чудо… и в три года ваша мать поправится и расцветет, как роза. Вот вам мой совет!
— Вот вам мой совет! — отозвался где-то глубоко в сердце сухой и бесстрастный голос профессора… — Вот вам мой совет… — произнес кто-то в пространстве с диким и страшным ударением… И разом все захохотало, завертелось и закружилось в сатанинской пляске вокруг Юрия. Смертельная бледность разлилась по его лицу… Голова закружилась…
— Она расцветет, как роза! — странным отзвуком раздался в его ушах старческий дребезжащий голос. Потом ему представилась со страшной нелепостью пурпуровая роза, прекрасная, крупная, с одуряющим запахом, ударившим его в голову. И сильнее закружилась голова… Мысли поползли по ней страшные, серые, тягучие и жуткие, как привидения, больные мысли…
Он зашатался… Потом криво усмехнулся.
— Это невозможно! — беззвучно дрогнули его губы… — Мы нищие… Ни Лугано, ни Ницца, ни что другое недоступно для нас.
И, слегка пошатываясь, вышел из комнаты…
Глава IX
Его жертва
— Флуг, ты, кажется, заснул?
Маленький Давид вскочил, как встрепанный. Что это? Он действительно уснул на полу «аида» так же сладко и безмятежно, как на своей домашней постели. И дико тараща глаза, маленький еврей окинул взором комнату.
Окно открыто настежь… Легкий ветерок дышит на него вместе с неуловимым дыханием апреля… Южные голубоватые сумерки заволокли природу. На окне сидит Радин, в его, Давидовом куцом пальто и в съехавшей на затылок мятой фуражке. Но что с ним? Лицо бледно, как у мертвеца. Глаза лихорадочно горят.
Маленький еврей вздрогнул.
— Каштанка, что ты? — проронили его вздрагивающие губы.
— Моя мать умрет… умрет в два месяца или расцветет, как роза! — дико выкрикнул Радин и в бессилии отчаяния и муки сжал голову руками.
Страшная, как смерть, минута проползла, таинственная и жуткая на лоне тихого апрельского вечера… Маленький Давид поднял руки, всплеснул ими и беспомощно произнес своим слабым голоском:
— Да говори ты толком, ради Бога… Ничего не понимаю!
Тогда Юрий опомнился. Вспыхнул. Собрал силы. Теперь его речь полилась неудержимо…
— Болезнь… печальный исход… или Лугано… Солнце… море… воздух и розы… — срывалось беспорядочным лепетом с его уст, бессвязно и быстро. — И это невозможно! Мы нищие… Не для нас Лугано и Ницца! Пойми ты, ради Господа!.. И она умрет!
Что-то дрогнуло и оборвалось в груди синеглазого юноши… Что-то зазвенело как струна…
И вдруг глухое судорожное рыдание, похожее на вой, огласило стены класса.
Радин не мог сдерживаться больше и зарыдал, как ребенок, упав на подоконник своей кудрявой головой… Из его груди вырвались вопли.
— Мы только двое… двое… на свете… пойми, Флуг, пойми… Для нее я живу… для нее работаю… Она моя единственная… И она умрет! Умрет, растает, как свечка, потому что и Лугано… и Ницца для богачей… да… а не для нас, нищих, не для нас! — И полный бессильного отчаяния, злобы и муки он заскрежетал зубами.
Маленький Давид выпрямился. Чахоточный румянец заиграл в его лице… Черные глаза заискрились неожиданной мыслью… Он подскочил к Радину, с силой, которую трудно было ожидать от такого слабенького существа, оторвал руки Юрия от его лица, залитого слезами, и закричал почти в голос:
— Врешь! не умрет она! И я смело говорю тебе это, я, маленький ничтожный еврей, сын почтенного старого Авраама Флуга!..
Юрий только горько покачал головою… Его разом потемневшие глаза, влажные от слез, недоверчиво вскинулись на Давида.
— Не может этого быть! — проронили губы.
— Врешь, может, — неистовствовал Флуг. — Денег у тебя нет… говоришь, — деньги будут!
— Ты смеешься?
— Да ты очумел, что ли? И он думает, этот великовозрастный дуралей, что Давид Флуг может смеяться в такую минуту. Да будь я проклят до седьмого колена, если я посмею шутить и смеяться сейчас.
И маленький Флуг закашлялся и затопал ногами, охваченный закипевшим с головы до ног неистовым возмущением. Потом разом пришел в себя… Торопясь, суетясь и волнуясь, подставил стул Юрию, насильно