Игра прекратилась при первом же звуке колокольчика.
— К рукомойникам, детки! К рукомойникам! — кричит Марья Сергеевна и хлопает в ладоши.
Девочки быстро становятся в пары, одна подле другой. Молодая воспитательница оглядывает зал, не осталось ли где-нибудь в укромном уголку кого-либо из ее милых «цыпляток»? Но Глаша предупреждает ее. С быстротою змейки ускользает девочка глубже под скамью и прижимается к стене залы всем своим маленьким тельцем.
Здесь ей уютно, удобно и хорошо. Она такая маленькая, совсем как мышка, и свободно умещается здесь. К тому же отсюда ей хорошо видны удаляющиеся ноги больших и маленьких воспитанниц, покидающих залу. Ноги движутся мерно и плавно по направлению входной двери, и это очень забавно… Вот ноги уже у самых дверей… Теперь они и вовсе исчезли. Как хорошо! Теперь Глаша спокойна вполне: никто, наверное, и не подозревает, что она осталась здесь, под скамейкой.
Но хорошее состояние Глаши длится недолго. Под скамейкой пыльно; пыль забивается в маленький носик Глаши; ей хочется чихать. Но чихнуть — значит быть накрытой. Девочка с тоскою поводит глазами: как бы найти другое, более надежное, убежище? Вдруг ее взгляд обращается к печке, к огромной изразцовой печке с большой двустворной дверцей, в которую без труда пролезет любой ребенок. Быстро- быстро, как лесная ящерица, Глаша ползет по направлению к печке. Медленно поворачивается нехитрый затвор, сдвинутый маленькой ручонкой, и еще через секунду черная пасть печи гостеприимно предоставляет свое убежище крошечной, худенькой девочке. Из черной пасти пышет теплом. Ах, каким теплом и уютом! Правда, черная сажа облепила сразу и серое холстинковое казенное платьице, и белый передник и белые же длинные рукавчики, но что же делать? Ради удобного убежища можно потерпеть и не такие еще невзгоды. Где она сумела бы спрятаться удачнее? Нигде!
И Глаша с удовольствием устраивается в «комнатке», как она мысленно окрестила гостеприимно принявшую ее печку, забивается в самый дальний ее уголок и затихает здесь, удовлетворенная, довольная своей выдумкой. Глаше очень приятно, что ей удалось убраться от всех этих чужих, незнакомых «тетей», которых она не любит и не полюбит никогда.
Она зажмуривает глаза, как дремлющий котенок, и, сложив ручонки на груди, отдается вполне своим детским мечтам.
Перед ней проносятся ее коротенькие смутные детские воспоминания. Она еще очень мала, но все же кое-что помнит из своего недавнего прошлого. Это не воспоминания, а как бы сон. Сначала деревня… Теплая избушка… Ласки матери… Зеленый луг за околицей и река, такая бурливая весною и такая тихая и покорная подо льдом зимой… Вот мама исчезает куда-то… Про нее говорят, что она ушла к Боженьке, и Глашу кто-то везет к родной тетке, Стеше. Вот огромный шумный город… Ее куда-то ведут… Кому-то показывают… Много, много молоденьких «мам» появляется сразу; они тормошат Глашу, целуют, ласкают, заботятся о ней, кормят вкусными кушаньями, балуют напропалую. И институтский сторож дядя Ефим, у которого поселили Глашу, такой добрый, ласковый. Ах, хорошо! Как хорошо там было ей, пока не кончили учиться молоденькие Глашины «мамы» и не разъехались по своим родным семьям. Глаша была как в раю… А потом Глашу привезли сюда…
Недолго думала и вспоминала все это Глаша. Тепло, распространяемое не вполне остывшей еще от вчерашней топки печкой, сделало свое дело, навеяло на нее дремоту, и девочка погрузилась в крепкий сон.
Этот сон настолько сладок и крепок, что до ушей уснувшей малютки не доходят даже крики мечущихся по всему приюту и всюду ищущих ее людей.
— Глаша! Глашенька! Отзовись! Где ты? Откликнись, Глашенька! — звучало здесь и там на разные голоса по всем углам и закоулкам большого здания.
— Пропала девочка! Исчезла маленькая воспитанница! — с беспокойством передавалось из уст в уста.
А сумерки быстро сгущались, приближался вечер, хмурый, как будто осенний, вечер, так мало говоривший о праздничном мае, о весне. В большом жерле печки становилось мало-помалу холоднее. Глаша почувствовала этот холодок даже во сне и часто вздрагивала всем своим крошечным телом.
Где-то вдалеке, там, где метались в волнении воспитательницы и няньки, на стенных часах пробило восемь ударов. И вместе с восьмым ударом часов в большую залу вошел с вязанкою дров приютский сторож Михайло.
Затопив одну печь, он медленно перешел к другой. Привычным движением открыл трубу, затем дверцу, положил в печное отверстие дров и зажег растопку.
Быстро заскользило мягкое синевато-желтое пламя по дровам… Старик присел на корточки и залюбовался на пламя. Дальше побежал огненный язык огня; дрова разгорались… Михайло закрыл дверцу и собирался уже отойти от печи, как совсем слабый-слабый, чуть слышный стон, вылетавший откуда-то из глубины печи, сразу заставил его насторожиться и замереть на месте…
Старый Михайло не колебался больше. Ужасная догадка осенила его мозг.
— В печи есть кто-то… Господь Милосердный! Святые угодники! Царица Небесная! Помилуйте и спасите! — срывалось с дрожащих уст старика, и он, рванув печную дверцу и не жалея рук, стал порывисто выкидывать из печи дрова, со всех сторон охваченные пламенем.
А через несколько мгновений дрожащими обожженными руками старик вынул из печи Глашу с загоревшимся на ней платьем и тлеющими волосами.
Пять девушек, пять молоденьких «мамаш» сгруппировались у постели их общей названной дочки, как это бывало полгода тому назад, в институте. Едва не сгоревшая, Глаша теперь мирно спала на узенькой кроватке приемного покоя Н-ского приюта. Она отделалась, к счастью, легкими ожогами. Но зато молодые «мамаши» достаточно намучились и настрадались из-за неё.
Впрочем, не они одни настрадались. Настрадались и приютские воспитательницы, и няньки; и сама начальница, старая княжна Дациани. На бывшей старой фрейлине, как говорится, лица не было. Её глаза так и сверкали огнем, пока она, со свойственным её восточному происхождению темпераментом, рассказывала явившимся покровительницам Глаши о поступке и поведении их чрезмерно беспокойной «дочки».
— Нет, нет, слишком бедовая эта ваша маленькая протеже! Слишком беспокойная, и положительно нет никакого сладу с нею, и я боюсь ответственности за нее! — заключила свой рассказ взволнованным голосом княжна Надежда Даниловна и, помолчав с минуту, заговорила снова.
— У нас в приюте триста девочек, четыре воспитательницы и столько же нянек… Следовательно, каждому ребенку в отдельности, при всем желании, мы не можем уделять столько времени и забот, сколько нам этого бы хотелось. С вашей же Глашей больше хлопот, чем мы думали. За нею надо иметь для присмотра десять пар глаз, по крайней мере. Помилуйте, спрятаться в печке! Едва не сгореть… Я уже не говорю об этой ужасной неделе её пребывания у нас, когда она доводила нас до отчаяния своими слезами, капризами и криками по ночам. О, слишком большая ответственность, и мы не можем оставить такую заведомо избалованную девочку у себя.
— Но, ведь, не выкинете вы ее на улицу, неправда ли? — со сверкающими главами выпалила Тамара.
Она вся дрожала. Мысль о возможности потерять Глашу еще пылала в взволнованном мозгу молоденькой армяночки и заставляла ее волноваться и трепетать.
Не менее её волновались и её подруги. У Ники Баян розовое до сих пор личико потеряло сразу все свои свежие краски, а из глаз глядело самое неподдельное отчаяние, когда она заговорила, обращаясь к начальнице приюта трепещущим голосом:
— Будьте милосердны, княжна, оставьте у вас нашу бедную Тайночку… Уверяю вас, она исправится, попривыкнет и…
— Нет, нет, и не просите меня об этом, милые дети. Я не в силах исполнить вашей просьбы! — тоном, не допускающим возражений, возразила старая княжна.
— Так на улицу ее выбросить, значит? Да? — уже настойчивее повторила Тамара, и черные брови её сдвинулись над горящими злыми теперь глазами.
Старая княжна Дациани взглянула на девушку.
— О, как хорошо знаком ей был этот восточный горячий темперамент, эта непосредственность и прямота! Она нимало не обиделась на резкость девушки. Рой мыслей закружился в голове старой