— Изменнику? — с разлившейся внезапно по всему лицу смертельной бледностью, задыхаясь от неожиданности, произнес старший Романов, в то время как младший, Михаил, рванулся вперед всей своей богатырской фигурой и, сжав пудовые кулаки, крикнул мощно:
— Как смеешь ты, боярин, обижать верных слуг государевых!
Семен Годунов попятился невольно при виде этой огромной фигуры молодого силача, испуганный его движением, и густая краска кинулась ему в лицо. Но он невероятным усилием подавил волнение.
— Потише, господин честной, — зашипел он на младшего Никитича. — Коли говорю изменник, стало быть, изменник и впрямь. Все вы государевы изменники: и Федор Романов, и Александр, и ты, все братья… И ты, князь Черкасский, и братья Сицкие, и Репнины, и Карповы, и Шестовы, — все родичи Романовых, все свойственники ваши… И вот вам от великого государя и великого князя всея Руси указ: немедля вас всех, изменников государевых, взять за приставы, на сыск доставить на том, что на его, государево, светлое здравие умышляли худо. Всем ведомо: у Александра Никитича коренья злые наговоренные в подвалах найдены. Михаил Глебович Салтыков те коренья видел и патриарху доставил. И великому государю то доподлинно ведомо, и он приказал вас всех, изменников своих, судить.
— Ты лжешь, собака! — неожиданно вырвалось из груди Федора Никитича, и он с силой топнул ногою.
Теперь на него было страшно смотреть. Его глаза метали молнии. Весь бледный как смерть, без кровинки в лице, он задыхался от волнения. Его мощная грудь бурно вздымалась под щеголеватым, нарядным терликом.
— Он лжет, он лжет! — подхватил и младший Романов, а за ним и Сицкие, и Черкасский.
Снова злорадная усмешка исказила губы Годунова.
— Михаил Глебович, прочти указ великого государя! Авось тогда поверят! — произнес он с торжествующим видом, вынимая из-за пазухи небольшой свиток и вручая его своему спутнику. Последний выступил вперед, развернул свиток.
— «От государя и великого князя всея Великия, Средния и Малыя Руси…» — начал, откашлявшись, Салтыков громким голосом, старательно отчеканивая каждое слово.
И раскаленным, плавленым оловом падало каждое из этих слов в сердца присутствовавших.
Ужас, негодование, гнев по мере чтения указа наводнили души этих людей, не чувствовавших никакой вины за собою. Целый свиток несуществовавших преступлений развертывался перед ними.
Бесстрастно и холодно звучал голос Салтыкова, читавшего о каких-то кореньях, об умыслах Романовых извести царя Бориса и прочих кознях. Давался указ взять их всех за приставы, вести на сыск, к допросу, на очную ставку. Упоминалось о цепях и тюрьме, о допросе с пристрастием…
Салтыков не пропустил ни единого слова из всего написанного. Когда он кончил, гробовое молчание воцарилось во дворе.
Оно длилось бесконечно для невинно оговоренных. С бледными, взволнованными лицами стояли братья Романовы, Сицкие, Черкасский.
Клевета и ложь были слишком сильны, чтобы можно было развеять их сейчас. И Федор Никитич понял это.
Он обвел глазами присутствовавших и остановил их на Годунове.
— Видит Бог, что все наплели на нас наши недруги облыжно! — произнес он твердо, с тою же смертельной бледностью в лице. — Верю великому государю и полагаюсь на его милость. Не обидит он зря своих верных слуг. Делай, что тебе приказано, боярин.
— Так-то лучше! — проворчал тот. — Эй, вы! — крикнул он стрельцам. — Берите их, вяжите изменников и ведите на двор к патриарху.
Стража, сошедшая с коней, бросилась к боярам… Но первый же стрелец, прикоснувшийся было к Федору Никитичу, отлетел от него на несколько шагов.
— Назад, смерд! Пока не дознано доподлинно об измене нашей на сыске, не моги касаться нас… К патриарху на сыск идем мы слугами царскими, а не преступными изменниками. Сами пойдем. Правы мы, так нечего нам бояться.
И, величавым движением отстранив от себя обступившую его стражу, он первый двинулся по двору, сделав знак брату и князьям Черкасскому и Сицким следовать за собою.
Когда они уже были у ворот, отчаянный вопль пронесся по всему романовскому подворью. От рундука женского терема бежала боярыня Ксения Ивановна.
Расшитый шелком и камнями убрус сдвинулся с го-т ловы на сторону. По смертельно бледному лицу бежали слезы. Отчаянные вопли вырывались из ее груди.
— Изверги, злодеи! Куда вы? Куда его ведете? — кричала боярыня, задыхаясь от слез. И она кинулась к мужу, вся дрожа от волнения.
— Успокойся, Аксиньюшка, ступай к деткам! К патриарху мы идем обеляться перед великим государем и владыкой… Облыжно наговорили на нас злые люди! Да никто, как Господь! Вернемся, я чаю, скоро… А ты деток успокой… Насте поручи их, — уже шепотом добавил боярин, нежно, но настойчиво отстраняя от себя рыдавшую жену.
— Не оставлю тебя, не оставлю! — продолжала, рыдая, Ксения Ивановна и с новым диким воплем упала наземь в страшном припадке. Из дома прибежали старуха Шестова, княгиня Черкасская, Настя.
Быстрые глаза Федора Никитича отыскали последнюю в толпе отчаянно плакавшей женской челяди, наполнившей своими воплями и стонами весь двор.
— Настюшка, — пользуясь общей сумятицей, быстро приблизившись к сестре, произнес Федор Никитич, — побереги мне Аксиньюшку… Княгиня Черкасская сама не в себе, боится за мужа. Я тебе жену поручаю… Ее и деток Мишу и Таню сохрани мне, пока что, Настюшка… Укрой их от ворогов, и Господь тебе воздаст за сирот, коли мне домой не суждено вернуться.
— Братец! — с отчаянием и болью вырвалось у молодой девушки.
— Все мы под Богом ходим! Обещай, Настя, заменить им меня, коли что!
Синие, залитые слезами глаза обратились на брата.
— Обещаю, клянусь тебе Господом Богом, от всякого лиха оградить их, Федя! И не оставлять их без тебя! — шепнула девушка и, не будучи в состоянии сдерживаться больше, разрыдалась навзрыд.
Обмершую Ксению Ивановну челядь, по приказанию Федора Никитича, бережно отнесла в терем.
Долго смотрел им вслед затуманенными глазами боярин.
— Пора! Буде прохолаживаться! — грубо окрикнул его Семен Годунов и первый выехал за ворота, обок с Михаилом Салтыковым. А за ним, посреди спешившихся стрельцов, двинулись невинно оговоренные бояре.
Глава X
В полутемных и прохладных сенях патриаршего двора, помещавшегося между святыми воротами Троицкого подворья и цареборисовского двора, на Никольской улице, теснилось уже немало народу, когда Семен Годунов доставил сюда взятых за приставы бояр.
Тихим, чуть слышным гулом встретила осужденных эта толпа.
Первые именитые московские бояре, верой и правдой служившие в продолжение двух царствований, с братьями и родственниками уличались в измене!
Было чему удивляться толпе — ведь это те самые бояре-думцы, которые так близко стояли к царскому престолу, которые были любимцами Москвы!
Никто не сомневался, что Федор и Александр Никитичи и их младшие братья оклеветаны перед царем их врагами.
Но выражать открыто свое возмущение никто не посмел. В то жуткое время люди боялись выражать свое неудовольствие, даже свои мысли, чтобы самим не попасть в еще худшую беду.
И только легким шепотом возмущения встретили они невинно осужденную группу именитых