восстановить хотя бы прежний физический и духовный потенциал нации?! Должно быть, Наполеон исчерпал военную мощь, которая была заключена в народе Франции, на полтора-два столетия? Легкость, с которой немцы захватывают Францию, не подтверждение ли этому?
Как восполнит себя мой народ? Сколько лет уйдет на это? Как он достигнет того, что у него в мечтах? Он только начал в о з м о ж а т ь, как говорили в бараке, — нешуточная убыль людских ресурсов в гражданскую, в голоды, да эти безмерные утраты почти за четыре года...
Если мы погибнем, кто заменит нас? Никто. Нас не заменить в том смысле, что мы единичны, неповторимы. Те, кто останется, оправдают ли они нашу гибель верностью нашей победе и борьбе, значительным трудом, духовной красотой, возвышением совести? Мертвым все равно, однако, покуда мы живы и заботимся о будущем, каким его вообразили и выносили, нам хочется, чтоб наш ранний уход претворился во все самое прекрасное, чего жаждут трудовые люди мира.
Кажется, что слышу, как земля перед фронтом, словно травой, прорастает смертью.
Больше записей не было. Наверно, следующую запись он сделал бы в Берлине, кабы не змееныш из гитлерюгенда, выстреливший по нему из фаустпатрона.
Костя Кукурузин убит двадцати пяти лет. Сейчас бы ему было сорок семь. В месяц его гибели мне было восемнадцать, а теперь — за сорок. Время от времени я листаю Костины записи. Они воскрешают в моей памяти образ этого человека, лучше которого не знает мое детство.
Я боюсь бестревожности. Я нуждаюсь в его беспокойстве. Оно спасительной любого оптимизма, потому что исходило из истинной правды, а также из опасностей, которые остались.
ЛЯГУШОНОК НА АСФАЛЬТЕ
Повесть



1
Тамара страшилась возвращения Вячеслава. Не потому страшилась, что разлюбил, что будут укоры и ревность. Чутье подсказывало: он по-прежнему бредит ею. Тамара страшилась того, как бы Вячеслав не поддался влиянию отца. Слышала от самой тети Усти, что Камаев грозил выгнать Вячеслава, если он, придя со службы, будет вязаться с Томкой, поэтому мечтала, чтобы Вячеслав вернулся из армии попозже: хотелось продлить время надежды. Но он явился, едва опубликовали указ о демобилизации.
Тамара ехала из института. Улицу Тополевую, вверх по которой скользил трамвай, только что полили. В темном зеркале мостовой плыл красный вагон и пульсировали электрические вспышки. Она любовалась отражением трамвая и набеганием отражения трамвая на отражение деревьев, реклам, узорчатых чугунных балконов, неба с облаками.
Мало-помалу ее внимание отвлек чей-то бег, упорно настигавший трамвай. Хотела высунуться из окна, но отпрянула: к ее локтю тянулась коричневая рука.
«Назир! Убьет!»
В следующий миг она усомнилась в том, что рука, тянувшаяся к окну, Назирова: слишком крупны суставы пальцев, у Назира персты — тонкие, длинные, сизые.
Выглянула. Вячеслав! Отстает от трамвая, но продолжает бежать. Стремящееся лицо азартно.
Рванула рукоятку для открывания дверей. Сипение воздуха, двери сложились в гармошку, выпрыгнула на мостовую.
Вячеслав летел на Тамару. Чтобы не сбить ее, крутанулся и начал падать. Она тоже крутанулась, схватив его за борт мундира, и они удержались на ногах.
Вячеслав обнял Тамару за плечо, знойно дышал в волосы. Она приникла к погону лбом. Был приятно горьковат запах пота, впитавшийся в мундир.
Вячеслав позабыл о сержанте Коняткине. Он увидел Тамару и бросился за трамваем, когда проходили с Коняткиным мимо швейной мастерской. Привалясь к оконной решетке и скаля зубы, Коняткин балагурил с портнихами.
— Славка, у вас в городе дебелые девки! — весело крикнул он оттуда. — Женюсь, не отходя от решетки. Э, толстопятые, я охранял важные объекты. Кто за меня — голосуй.
— Выбирай любую.
— Справишься, так двух.
— Я не король Саудовской Аравии. Мне и трех достаточно.
Вячеслав одернул мундир, приказал занудливым службистским тоном:
— Товарищ сержант, пройдем в комендатуру.
Коняткин чиркнул кончиком сапога по решетке. Железные прутья задребезжали. Это понравилось ему. Он опять провел сапогом по решетке, да еще и пнул в нее.
— Кончай дурачиться, Кольк, — буркнул Вячеслав, подходя к нему с Тамарой.
— Ух, болото! Ладно, я закруглился. Вот ты скоро ли облагоразумишься?
Неожиданно для себя Вячеслав заметил, что Коняткин жестко смотрит на Тамару, поэтому и догадался, какой намек кроется за его словами. Он растерянно удивился тому, что Тамара погрустнела и без улыбки, которую требует обходительность, знакомилась с его армейским другом.
Родные Коняткина жили в деревне Слегово. Добираются туда на грузотакси, с городской окраины. Пока ехали трамваем к парковому вееру, Коняткин насупленно посасывал пустой мундштук из моржовой кости. Еще в армии, стоило Вячеславу вспомнить о Тамаре, Коняткина, казавшегося ему балагуром и вертопрахом, которого почти не выводят из состояния радостного легкомыслия не то что чужие, но и собственные сложности, вдруг точно бы охватывало сумраком, и тогда он обнаруживал несуразные для его поведения свойства: роптал на человеческое непостоянство, осуждал доверчивость и всепрощенчество, печалился о нравственной запутанности.
— За что я уважаю себя — за твердость, — сказал Коняткин Вячеславу, едва они остановились возле набитой людьми ожидалки, выкрашенной чудовищно-синей масляной краской. — Кто оскорбил меня, продал, оклеветал, тому улыбаться не стану.
Было ясно, к чему клонит Коняткин, и Вячеслав попробовал отшутиться:
— Ты сработан из тугоплавких металлов.
— Брось! Собака, она как? Ты ее огрел дрыном, через пять минут вынес хлеба. Она ползет на брюхе, хвостом стучит: я, дескать, не в обиде, я преданная, можешь хоть опять оглоушить дрыном — не взвизгну.
— На рыбалку к тебе приеду, тогда изложишь свое отношение к собачьим повадкам человека. Готовься штурмовать грузовик. Без места останешься.
— Ты-то с чем останешься?
— С чемоданом.
— Зло берет на тебя! Рассолодел...