— Откуда ты взял?
— Презирать нужно.
— Я презираю. В душе.
— Вся душа у тебя на роже: рассолодел. Слабаки, сколько вас развелось! Застолбили: отомстишь — и по спине мешалкой.
— Застолбили — нечего напоминать.
— Вам не напоминать — превратитесь в пресмыкающихся. Я бы увел Тамарку на гору, потешился, потом бы в чем мама родила погнал под уклон.
— Дикарь ты, Кольк.
— Ух, болото!
Тамара оставалась с чемоданом Вячеслава на трамвайной остановке. Вячеслав, заметивший в ней перемену еще давеча, от досады попытался вернуть себя в то счастливое состояние, которое у него было, когда гнался за трамваем, однако тут же обострился против собственной зыбкости и поднял по Тамаре презрительный взгляд, будто раздел ее.
Тамара зачем-то поволокла его тяжеленный чемодан к трамваю. Потом поняла, что испугалась. Так однажды боялась Назира. Все закончилось тем, что Назир порезал фотографа Джабара Владимировича, который укорял его за жестокое обращение с Тамарой.
Приближался трамвай. Тамара подняла чемодан. Вячеслав зажал в ладони ее кулак, державший латунную ручку, и рванулся от остановки. Тамара опять испугалась, шла поникло, ощущая электрический жар в ногах, вдруг уставших и подгибавшихся на зеленоватом булыжном проселке.
Близ переезда, перекрытого шлагбаумом, Вячеслав и Тамара миновали грузотакси. Коняткин увидел их из кузова, сурово отвернулся.
Коттеджи.
Склад моторов, трансформаторов, кабельных барабанов.
И поле полыни. Полынь высохла до костяной твердости, была без привычной горчинки.
Он шагал впереди. Чужой. Опасный. Бежать? Догонит. Вон какие мощные ноги! Все бы ты убегала. А расплата? Наверняка собирается бить. Ты не станешь защищаться. Пусть бьет. Что за жизнь: неужели начинать все снова?
Вячеслав не умел мстить. Не то чтоб не хватало характера и не то чтоб он был слишком жалостлив и не испытывал желания мести: он вырос среди людей, большинство из которых считало, что мстить подло, и редко кто-нибудь из них мстил своим обидчикам, лиходеям. Года за два до того, как Вячеслава призвали в армию, на отца взъелся мастер Чигирь. Когда принимает смену, придирается, а при удобном случае клевещет, будто отец по ненависти к нему, Чигирю, в с е т а к п о д с т р а и в а е т, что во время дежурства его бригады ухудшается ход доменной печи, запечатывает фурмы, ерундит электрическая пушка. Родственники или товарищи, узнав про очередной навет Чигиря, говорили Камаеву:
— Ты бы на самом деле подстроил...
Камаев сумел бы «подстроить» — комар носа не подточил бы, но ни разу не сделал этого и всегда пресекал гневливые наущения:
— Месть — не честь.
Как и отцу, Вячеславу не было присуще чувство мести, но теперь он хотел мстить, поэтому, ломясь через полынь и готовя себя к мщению, сердито думал о примиренчестве и о том, что обязательно воспитает в себе непримиримость к примиренчеству.
Перескочил глубокую канаву. Невольно вернулся, дабы подстраховать Тамару, но спохватился: мстить. Она прыгнула, упала и всаживала пальцы в глину, сползая в канаву. Не поддержал ее, лишь беспощадно жулькал в кулаке чемоданную ручку.
Над ровные возвышался конопляник. В его зарослях Вячеслав вытащил из чемодана шинель, разбросал поверх поваленной конопли, еще курившейся зеленоватой пудрой.
— Царица Тамара, ложе готово.
Сидя на корточках перед чемоданом, он ощутил во всем теле жар стыда и лютым нажимом защелкнул замки. Испуганно услышал безмолвие, а мгновение спустя — шелест толкающего воздуха. Не ветер — дыхание Тамары.
Она села на уголок полы, вытянула ноги. Платье было коротко, выдернула из папки косынку, запеленала колени.
«Ха, недотрога!»
Оставаясь перед чемоданом на корточках, он повторил:
— Царица Тамара, ложе готово.
— Я села, Славик. Садись и ты.
«Столько перестрадал! — подумала она. — Поделом мне. Должно быть возмездие. Но это не Славик... Боюсь!»
Она оперлась ладонью о стебли поваленной конопли, поворачиваясь на бедро.
Он захлебнулся сигаретным дымом, взволнованный ее движением. Кашляя, представил себе ее на шинели, и заложило в груди — не продохнуть, и не смел обернуться.
Сцепил руки. Поразился: ледяные, словно только что вымыл в проруби.
Толсто присыпала глину заводская гарь. Вкрутил в нее окурок сапожным каблуком. Повернулся. Стоял над Тамарой. Прозолоть волос, постриженных вровень с мочками. Ложбинка груди, падающая в сумрак, розоватый от шелка. Колени прикрыла кожаной папкой. Защита. Косынки мало показалось. Мелькает застежка «молнии» на папке. До чего же его лихорадит это металлическое шурханье!
Схватил Тамару за волосы, запрокинул лицо. На смеженных веках Тамары отражалось отчаяние. Коняткин, когда вместе получали увольнение, останавливал его на обочине тротуара, натаскивал, как узнать по лицам проходящих девушек, какие грешные, а какие невинны.
Главным показателем для Коняткина были веки. У настоящей девушки гладкие, светлые веки, ни морщинки на них, поблескивают. У Тамары веки гладкие, поблескивают, но только как бы притемнены скорбью.
Рука Вячеслава отпустила ее волосы и тотчас отпрянула: схватить за них опять, накрутить на пальцы, рвануть так, чтобы Тамара повалилась на шинель. Да оробела рука, засомневалась, застенчиво скользнула по волосам.
Тамара заплакала, неслышно заплакала. Губы придавила кончиками пальцев. Зачем-то делала стригущие движения мизинцами, задевала ноготь о ноготь, раздавалось трескучее щелканье, оно бесило Вячеслава. Было мгновение, когда он чуть не ударил ее наотмашь.
Вячеслав никогда не был таким грубым и яростным. С прискорбием посетовал на самого себя, однако тотчас пожалел, что не сможет опять сделаться грубым и злым, потому что в этой его грубости и злости была мужская решимость, на которую он раньше не был способен и о которой робко мечтал, обнаруживая ее в армейских сверстниках. И ему стало ясно: то, что вело его по пыльному полынному пустырю и чего, возможно, избежал, хотя и не без сожаления, оно вовсе не от Коняткина, а от того, кто он есть сегодня из- за Тамариного предательства и, конечно, из-за темных сил, морочащих его своей неотступностью.
Он мучительно зажмурился, стыдясь недавнего намерения; Тамара встала, побрела по полыни. Не в город побрела, к далекому отсюда пруду. Пруд вспыхивал яростным светом, будто солнечные лучи рвались, вонзаясь в воду.
Робко подался за ней. Как о чем-то недостижимо-спасительном, вспомнил о пистолет-пулемете, который был его личным оружием в последние месяцы службы. Смерть представлялась ему всеразрешающей, и показалась нелепостью людская боязнь гибели. Что может быть желанней: никогда никто не заставит тебя страдать и ты ничем никому не принесешь горя.
Через минуту он уже забыл о желании всеоблегчающей смерти. Тамара остановилась, вскинула на него прощающие черные глаза. Он бросился к ней. Целовал и винился: самым гнусным образом настроился на подлость, да, к счастью, пересилил себя.
Вернулись к шинели. От слез Тамара осунулась, и, хотя она повеселела, лицо все еще дышало отчаянием. Собственное лицо ему виделось ласковым, немного понурым от раскаяния.