отказались, заявив, что если у него есть какое-нибудь дело до них, то он может явиться к ним; тогда он пригрозил открыть огонь всем бортом, а они пообещали ответить тем же. Обе стороны сдержали свое слово, и завязался яростный бой.
Читатель может догадаться, как я проводил время, лежа, беспомощный, среди ужасов морского сражения, ожидая каждый момент, что вражеский залп разорвет меня пополам или разнесет на части.
Я пытался успокоить себя, насколько возможно, рассуждениями о том, что я ничуть не меньше защищен, чем те, кто занимают свои места около меня; но, видя, как они без передышки досаждают врагу, поддерживая друг в друге мужество и ободряя один другого, я легко мог заметить различие между их положением и моим. Все же я скрывал, насколько мог, свое волнение, пока голова офицера морской пехоты, стоявшего неподалеку от меня, оторванная ядром, не угодила прямо мне в лицо и мозги его не ослепили меня; тут я больше не выдержал и заревел во всю силу легких; барабанщик направился ко мне и спросил, ранен ли я, но, прежде чем я успел ответить, он получил заряд в живот, разворотивший ему внутренности, и упал плашмя мне на грудь.
Этот несчастный случай окончательно лишил меня сдержанности, я удвоил свои крики, потонувшие в шуме битвы; на меня никто не обращал внимания, я потерял всякое терпение и впал в неистовство. Я изливал свою ярость в проклятиях и богохульствах, пока силы мои не иссякли и я остался лежать недвижим, не ощущая навалившегося на меня тела.
Бой длился до бела дня, когда капитан Оукем, убедившись, что не извлечет из него ни выгоды, ни славы, притворился, будто только теперь он выведен из заблуждения, увидев флаг противника; окликнув корабль, с коим дрался всю ночь, он заявил, что раньше принял его за испанца, и, когда пушки замолкли с обеих сторон, велел спускать шлюпку и отправился к французскому коммодору. Наши потери достигали десяти убитых и восемнадцати раненых, из которых большая часть вскоре отправилась на тот свет.
Как только мои сотоварищи, помощники лекаря, покончили со своим делом в кубрике, они явились ко мне, исполненные дружеского сочувствия. Морган, взобравшись первым и увидев мое лицо, залитое кровью и мозгами, заключил, что я не жилец на этом свете и с большим волнением предложил Томсону подойти и сказать последнее прости своему товарищу и соотечественнику, который отправляется в «полее удопное место», где нет ни Макшейнов, ни Оукемов, чтобы позорить его и мучить.
— Да, — сказал он, беря меня за руку, — вы отправляетесь в страну, где оказывают Польше уважения неудачливым шентльменам, — там вы пудете удовлетворены, увидев, как ваши враги качаются на волнах горящей серы.
Томсон, перепуганный этим обращением, поспешил туда, где я лежал, и, усевшись подле меня, спросил со слезами на глазах, что со мной произошло. Теперь я уже настолько пришел в себя, что мог разумно говорить с моими друзьями, которых, к их великому удовольствию, незамедлительно разуверил в опасении, будто я смертельно ранен.
После того как я смыл кровавое месиво, которым был залит, и подкрепился питьем, принесенным моими друзьями, мы пустились в рассуждения о тяжких лишениях, нами претерпеваемых, и весьма откровенно поговорили о виновниках наших несчастий; но наша беседа подслушана была часовым, поставленным около меня, и, как только его сменили, он передал каждое слово нашего разговора капитану, согласно полученному им приказу. Последствия этого доклада скоро обнаружились с приходом унтер- офицера корабельной полиции, водворившего Моргана на прежнее место и предупредившего Томсона, чтобы тот держал язык за зубами, если он не хочет разделить с нами наказание.
Томсон, предвидя, что вся тяжесть ухода за больными и ранеными, а также злоба Макшейна падет на него, пришел в отчаяние от таких видов на будущее, и, хотя я никогда раньше не слышал от него ругани, он излил страшные проклятия на головы своих мучителей, предпочитая, по его словам, скорее распроститься с жизнью, чем подчиняться дольше таким жестоким людям.
Я был весьма удивлен его волнением и приложил старания облегчить его жалобы, описав, не скупясь на преувеличения, мое собственное положение, которое он мог сравнить со своим и убедиться, что несчастье мое куда тяжелей, а также взять с меня пример стойкости духа и покорности до той поры, когда мы сможем добиться удовлетворения, каковая пора, как я надеялся, не за горами, ибо дня через три мы должны достичь гавани, где получим возможность принести наши жалобы адмиралу.
Валлиец присоединил свои увещания к моим и старался доказать, что каждому надлежит во имя долга и ради собственной своей пользы ввериться воле божьей и рассматривать себя как часового, не имеющего права покинуть пост, пока его не снимут. Томсон слушал внимательно, но в заключение залился слезами, покачал головой и удалился, ничего не сказавши. Часов в одиннадцать вечера он пришел еще раз взглянуть на нас; лицо у него было очень мрачное, и он сообщил, что с той поры, как мы расстались, ему пришлось мною работать, в награду за что доктор грубо оскорбил его и обвинил в сообщничестве с нами с целью лишить жизни и самого доктора и капитана. После взаимных увещаний он встал, потряс мою руку с необычной горячностью, воскликнул: «Да поможет вам обоим бог!» — и покинул нас, удивив сим странным прощанием, которое произвело на нас глубокое впечатление.
Наутро, когда наступил час обхода больных, этот несчастный молодой человек исчез, и после тщательных поисков возникло подозрение, что он ночью бросился за борт, так оно и было в самом деле.
Глава XXX
Такое известие невыразимо опечалило моего сотоварища и меня, так как наш несчастный приятель своим мягким нравом приобрел любовь и уважение нас обоих, и чем больше мы сожалели о его безвременной смерти, тем большее отвращение испытывали к злодею, бывшему, без сомнения, виновником ее.
Но этот отъявленный негодяй не обнаружил никаких признаков сожаления о смерти Томсона, хотя должен был бы сознавать, что своим дурным обращением побудил его принять фатальное решение. Он попросил капитана снова освободить Моргана для ухода за больными, и капрал был послан расковать Моргана; но тот заявил, что отказывается от освобождения, пока не узнает причины своего ареста: ни для одного капитана в мире он не станет ни теннисным мячом, ни воланом, ни рабом, ни поваренком. Оукем, столкнувшись с его упорством и опасаясь, что безнаказанно не сможет дольше нас тиранить, решил устроить подобие суда и приказал привести к нему на шканцы нас обоих, где он торжественно восседал с клерком по одну сторону и со своим советчиком Макшейном по другую.
Когда мы подошли, он приветствовал нас так: — Будьте вы прокляты, джентльмены! Любой капитан приказал бы вас обоих вздернуть на рею без всякого суда за преступления, в которых вы повинны. Я, будьте вы прокляты, слишком добр, разрешая таким собакам, как вы, говорить в свою защиту!
— Капитан Оугем, — сказал мой сотоварищ по мучениям, — Поистине в вашей власти (покуда, плагодарение господу!) вздернуть нас всех по вашей воле, желанию или прихоти! И для кое-кого из нас, может пыть, лучше пыть вздернутым, чем выносить мучения, на которые мы опречены. Так и фермер может повесить козлят для своей запавы, удовольствия или развлечения. Но все же, если не на земле, то на непе, есть такая вещь, как справедливость, которая покарает огнем и серой всех тех, кто отнимает жизнь у невинных людей по прихоти и по злопе (опратите внимание!). Итак, я хотел пы знать, в чем мои преступления, и увидеть того, кто меня опвиняет.
— Сейчас увидите, — сказал капитан. — А нука, доктор, что вы имеете сказать?
Макшейн выступил вперед, долго откашливался, чтобы прочистить горло, но, прежде чем он начал, Морган обратился к нему так:
— Доктор Макшейн, взгляните мне в лицо, посмотрите в лицо честного человека, которому ненавистно лжесвидетельство, как сам дьявол, и да пудет господь пог судьей между вами и мной!
Доктор, не обратив внимания на заклинание, произнес следующую речь, если память мне не