сразу поняла, что перед ней настоящее фламандское произведение, способное доставить удовольствие ценителю этого тонкого и неброского искусства.
Эта квартира и сама напоминала гобелен – точно так же она была соткана из множества нитей самых утонченных оттенков.
О гобелене Глаша и сказала сразу же, как только вошла в гостиную.
Стол уже был накрыт белой скатертью, по краю которой вилась причудливая кромка из кружевной вышивки «ришелье». Посередине скатерти стояла супница, по краям были расставлены столовые приборы. Английские тарелки с синим узором, белые салфетки в серебряных кольцах, высокие бокалы с морозной насечкой и хрустальный графин, и багровое вино мерцает от пламени свечи, горящей в бронзовом подсвечнике.
– Виталий, спасибо, – сказала Глаша, глядя на это торжество высокого вкуса. – Я не предполагала, что обед будет таким торжественным.
– Не торжественным, а праздничным, – поправил он. – Ваше появление в моем доме – праздник для меня. Празднично мы и будем обедать.
– У вас в гостевой комнате висит чудесный гобелен, – сказала Глаша, когда сели за стол и выпили первый бокал за благополучное возвращение на родину.
– Рад, что он вам понравился, – улыбнулся Виталий. – Знаете, благодаря ему я когда-то понял, в чем состоит прелесть домашней коллекции. Я ведь гобелены не любил. То есть не то чтобы не любил, но вот смотрел на них где-нибудь в Шенбрунне или в Версале и не понимал, в чем тут искусство. Блеклыми они мне казались, невыразительными. И в отцовской коллеции ни одного гобелена не было. А этот мне подарила мамина подруга, милейшая старушка. Она была мне кое за что благодарна, в общем, отказаться от ее подарка было невозможно. И вот повесил я на стену этот свой единственный гобелен, стал его рассматривать. – Рассказывая, он разливал по тарелкам суп. – И вдруг открылась передо мной такая тонкость, такая живая пленительность всех его деталей! В музее я ничего подобного не замечал. Только став для меня единственным, голебен сумел показать мне свою силу, – заключил Виталий.
Глаша так заслушалась его рассказом, что ложка застыла у нее в руке над нетронутым супом.
– Вы необыкновенно отзывчивы на небытовые мысли, – переведя взгляд с этой застывшей ложки на Глашино лицо, сказал Виталий. – Но куриный бульон с домашней лапшой я вам все же советовал бы попробовать. У Надежды Алексеевны он всегда выходит замечательно. Как и все другие блюда, впрочем. Она этажом выше живет, так что радует меня своей стряпней постоянно.
Что-то во всем этом было невероятное. За стенами гудел и грохотал тяжелый, лишенный всякой сентиментальности город – Глаше ли было не знать, насколько он ее лишен! – а здесь шла жизнь, в устоях своих настолько твердая, что о нее не только современность разбивалась, как о скалу, но и революция точно так же когда-то разбилась, наверное.
«Он специально уехал из Испании в один день со мной, чтобы показать мне эту жизнь. Свою жизнь, – вдруг, без всякой связи с предыдущей мыслью, поняла Глаша. – Да, ведь он до самого отъезда не говорил мне, когда собирается в Москву. Только один раз поинтересовался, на какое число билет у меня, и то мельком поинтересовался, а потом оказалось, что мы летим одним самолетом. Конечно, он сделал это не случайно. Но что же теперь?»
По тому, как Виталий всмотрелся в ее глаза, она поняла, что он уловил ее мысль.
– Глафира, я не требую, чтобы вы отвечали, но все же позвольте мне спросить: ведь вы замужем? – внимательно глядя в ее глаза, проговорил он.
Она молчала.
– Вы можете не отвечать, – не дождавшись ответа, повторил Виталий. – Я хочу только, чтобы вы понимали: мне дороги любые отношения с вами. Открытые, тайные – любые. Вы свободны в своем выборе. Если вы вообще не захотите его сделать – никаких со мной не захотите отношений, – я это тоже пойму. В таком случае, конечно, мне будет… горько. Но это не то соображение, которое должно иметь значение для вас.
Глаша опустила глаза.
– Я вас не тороплю, – поспешно добавил он.
– А вы не торопитесь ли сами, Виталий? – помолчав, тихо спросила она. – Конечно, не мое дело об этом говорить, но все же… Ведь ваша жена ушла из жизни так недавно. Возможно ли… То, о чем вы говорите? Не иллюзия ли это?
– Не тороплюсь ли я строить какие-то новые отношения – это вы имеете в виду? – уточнил он.
– Да, – кивнула Глаша. – Ведь все ваши жизненные привычки уже сложились, и сложились с одной женщиной. Почему вы думаете, что они так скоро сложатся с другой?
– Не вообще с какой-то другой женщиной, а именно с вами, – поправил Виталий. – Это важно. Во всяком случае, для меня важно. А что до трудности выстраивания новых отношений в моем возрасте… Видите ли, Глафира, я ведь и женился отнюдь не мальчиком – мне было сорок. Мы прожили с женой четыре года. Рак у нее обнаружили слишком поздно – она провела в больнице месяц, и все было кончено. Так что удар был для меня сильный, болезненный, но быстрый. И оправился я от него довольно быстро. Оценивайте это как хотите, но это так.
– Я не собираюсь это оценивать, – сказала Глаша. – Кто мне дал такое право?
– Я. Я даю вам право оценивать мою жизнь. И я был бы счастлив, если бы вы согласились разделить ее со мной.
Последнюю фразу он произнес твердо. Глаша поняла, что эта фраза – окончательная. Он больше не станет спрашивать, замужем ли она и какими в соответствии с этим будут их отношения, открытыми или тайными. Ничего он больше не станет спрашивать. Следующее слово за ней.
Но произнести это слово она не могла. Вся ее жизнь восставала против того, чтобы произнести его – разумное, ясное – сию же минуту.
– Виталий, через месяц я буду в Москве, – ровным тоном сказала Глаша. И, заметив, как блеснули его глаза, поспешно пояснила: – В командировке. Мы увидимся. Если вы… – Она хотела сказать «если вы не передумаете», но сказала вместо этого: – Если вы не будете в отъезде.
– Спасибо, – таким же ровным тоном произнес он. – А теперь попробуйте, пожалуйста, суп. Предстоит ведь еще жаркое и яблочный пирог. Я предупредил, что приеду не один, и Надежда Алексеевна очень старалась.
Виталий предлагал ей отдохнуть до вечера в гостевой комнате, но Глаша попросила вызвать такси до Ленинградского вокзала. Конечно, она добралась бы и на метро, но в этом случае он точно поехал бы ее провожать, а это, она чувствовала, сейчас было не нужно. Точно так же не нужно было, чтобы Виталий отвез ее на вокзал на своей машине, которая стояла – он показал – во дворе, прямо под окнами.
Она должна была остаться одна. Слишком серьезно было то, что ей предстояло обдумать.
Поэтому Глаша вздохнула с облегчением, когда Виталий поставил ее чемодан в багажник такси и, повернув за угол дома, машина выехала на Садовое кольцо.
– С югов возвращаетесь? – спросил водитель. – Эх, помню золотые денечки молодые! В Крыму-то, а? При советской власти как у Христа за пазухой отдыхали! Все блага тебе пожалуйста. Это теперь нам море не по карману.
Глаша терпеть не могла, когда взрослые здоровые мужчины начинали таким вот образом прибедняться, а особенно – когда начинали с такими вот элегическими вздохами вспоминать, какими благами одаряла их советская власть. И что значит – море теперь не по карману?
– По-моему, не так уж трудно за год отложить деньги на неделю в Турции или в Болгарии, – пожала плечами она. – Или хотя бы в Румынии. Конечно, если какие-нибудь тяжелые обстоятельства…
Вообще-то она давно уже не испытывала сочувствия к любым обстоятельствам таких людей, как этот таксист, – крепких, грубых, безгранично уверенных в себе. Да и всегда при ближайшем рассмотрении выяснялось, что никаких особо тяжелых обстоятельств в их жизни нет, а есть только равная самоуверенности убежденность в том, что жизнь дает им меньше благ, чем они заслуживают.
Но говорить все это таксисту она не стала. Она и не прислушивалась больше к тому, что он громогласно рассказывал ей всю недолгую дорогу до площади трех вокзалов – как при советской власти он не знал, куда деньги девать, сестренке конфеты шоколадные покупал по коробке в неделю, а теперь конфеты стали невкусные, чисто бумага, да еще налоги плати, а в пенсионном фонде очереди… Ее не