пятьдесят пять человек, семь пассажиров гражданских (без Аннушки и родившейся дочери) и двадцать один офицер. Большая сила, многое могут сделать.
— В первую очередь майну у кормы. Будем освобождать винторулевую группу нашего парохода.
Еще ни один приказ Рекстина не выполнялся с такой охотой. С пешнями, ломами и лопатами в руках матросы понеслись по трапу на лед. Поломка винта или руля — и пароход, как человек с перебитыми ногами — не уйти, не вырваться отсюда. А они еще надеялись, что смогут уйти, что льды их отпустят. Только бы помочь пароходу.
В салоне в клубах табачного дыма люди колышутся, будто вырезанные из бумаги. Духота и паркое тепло перехватывают дыхание. Приоткрытый иллюминатор обметало густой изморозью. С хозяйской озабоченностью Рекстин подумал: теперь не закрыть, но тут же и забыл.
При появлении капитана офицеры повернулись к нему. Никто их не спасет — ни Северное правительство, ни генерал. Одна у них надежда на бога и его заместителя на пароходе — капитана. Впрочем, после давешних событий его авторитет весьма шаток. Особенно насторожен Звегинцев. Он, оказалось, не так прост, как думал Лисовский. Он был у Ануфриева в каюте, имел с ним с глазу на глаз долгую беседу. Доверия к Рекстину теперь не было. И все же пароход в его власти, его сообщений и приказов ожидают с волнением и надеждой.
Рекстин понимает, что отношение к нему переменилось. Его самого вяжет сознание, что он не оправдал чаяний этих людей. Он сам спутан и сбит с толку, хотя совсем не виноват, что не пришел обещанный ледокол. Скорее вина транспортного управления Архангельского порта, а вернее, военного командования, чьи указания выполняло управление. Но кто будет искать для Рекстина оправдания? Кому это нужно? Он надеялся и в других вселял надежды, он и виноват.
Телеграфист из Архангельска неофициально передал, что ремонт «Козьмы Минина» только отговорка. У него надводная пробоина, и работы с ней от силы на день.
В чем настоящая причина?
Наиболее дальновидные догадывались: положение на фронте весьма непрочно, командующий и его штаб придерживают ледокол на случай бегства. Жизнь белой армии измеряется днями!
Это понимали немногие. В их число не входил и Рекстин. «Ледокол, только ледокол! Вновь просить помощь! А сейчас выстоять при сжатии».
— Господа, угрожающее положение. Нас может раздавить. Вся команда и большинство пассажиров брошены на околку. — Рекстин ступил к столу. — Этого мало. Желательна ваша помощь на околке. Без вас на околке мало людей.
— Каждый день вы чем-то да порадуете, — с ехидцей произнес Звегинцев.
Не случайно Рекстину было трудно идти сюда. Тень накрыла его лицо. Оно вытянулось, будто что-то застряло в горле, глаза сузились, губы сжались. Стиснув зубы до боли в скулах, он не уходил, молча ждал, когда эти люди начнут одеваться.
Капитан Лисовский поднялся с дивана, на котором лежал, прикрывшись кителем.
— Ветер гудит, — произнес добродушно, как человек, которого оторвали от сладкого сна, поежился, уже чувствуя, как его пробирает до костей. В приоткрытом иллюминаторе был слышен свирепый посвист. — Экипаж сам не справится? Нас еще будет сжимать? Откуда вам известно? Или так, на всякий случай?
Рекстин тоскливо думал: «Эти люди видели сжатие льдов! Эти люди стояли на палубе и прикрывались руками или пригибались, стало быть, боялись. Почему теперь эти люди не хотят спасать себя? Или им жизнь не дорога? Ну, нет. За нее будут драться зубами».
— Прошу вас помогать. — Голос пресекался от горловой спазмы.
— Почтеннейший капитан, будь нас вдесятеро больше, такой вал льда не разрушить — залихватски воскликнул Лисовский и склонил голову с ровным, белым пробором посредине, пряча насмешку. — Бессмысленные мучения.
Рекстин обиделся:
— Почтеннейший, вы не понимаете в морском деле, а беретесь судить морские дела. Мы облегчаем положение нашего парохода.
— Хорошо, хорошо, капитан, — поспешил генерал Звегинцев. — Не будем браниться.
А когда оскорбленный и раздосадованный Рекстин вышел, Лисовский, проводив его взглядом, произнес:
— Очередная глупость.
Генерал промолчал и этим как бы признал правоту Лисовского.
Офицеры не торопились, хотя и понимали, что им придется принимать участие в общих спасательных работах. «Будет срочная нужда, позовут еще раз».
Лисовский было выскочил наружу. Здесь хорошо слышались удары ломов и треск осыпающегося льда. Ветер гнал с этими звуками и лохматые стрелы снега. Они вонзались в стекло прожектора над рулевой рубкой, казалось, вот-вот прошьют его, проколют палубу и все надстройки.
В салон он вернулся, вздрагивая от холода, по-ямщицки хлопая себя по бокам.
— Ох и метет, скажу я вам! — Подбородок у него дрожал, зубы клацали. — Пойдем или потом?
Они были в плену какого-то удивительного душевного оцепенения. Мертвящее спокойствие — в противоположность тому страху, который им пришлось пережить во время сжатия льдов. Катастрофа их минула, и теперь они стремились лишь к одному — к прежней безмятежности. А ее и не было. Они же всеми силами делали вид, что есть. И цеплялись за малейшую возможность, чтобы доказать себе: капитан вновь занимается не тем, что нужно.
И не было человека, который бы сломал их душевную глухоту, заставил чуточку проявиться их воле и разуму, выйти из теплого салона. Их захватило упрямое приятное отупление. Как бывает, если засмотришься на кого-то или что-то и не в силах глаз отвести.
Лисовскому не ответили.
С одной стороны — высокая, овальная корма парохода, с другой — горы льда, сверху — небо, уходящее в синюю бездну. И со всех сторон, как кипяток, холод.
Нелегко на морозе кочегарам, отстоявшим вахту у раскаленной топки. И все же работали азартно, особенно первые часы.
Захаров искал ритм, тот ритм, который выработался у кочегаров, когда можно бросать в огонь уголь, лопату за лопатой, а думать о чем угодно. Так и здесь ему был нужен ритм. Но найти его оказалось не просто. Морозный ветер хватал за нос, щеки, губы. За лихой соленой шуткой кочегары вначале прятали утомление, но вскоре утих смех, все вытеснила тягучая, ломающая плечи усталость.
Да что кочегары? Они к тяжелому труду привычны. А вот стюарды, телеграфисты, электрики, пассажиры — те сразу выдохлись.
Люди копошились на самом дне ночи. Кроме ветра и холода, их давил страх. Когда лед припорошен снегом и не видно, что под ним, не так боязно. Там же, где снег смело ветром, где обнажилась стекольная хрупкость льда, через которую просвечивает водяная чернота, ноги слабеют и отказываются подчиняться. Кажется, подошвы вот-вот прорвут, проломят прозрачную пленочку, и рухнешь в пучину. Люди увядали, у них дрябли мышцы, их окатывало липким потом.
Ян Сторжевский первым уронил лом. В обогревалке упал на скамейку, пальто с бобриковым воротником расстегнул, никак не отдышится.
Доктор, принимавший у Аннушки роды, высокий, грузный, в толстой шубе, вместе со всеми колол лед, тяжело, со свистом дыша и потея. А тут занялся Сторжевским, чтобы тот не отдал богу душу от переутомления. Раскрыл саквояж с медицинскими припасами, извлек бутылочки, покапал на ватку, распространяя на все помещение острый сосновый запах.
Постепенно все пассажиры оказались в обогревалке. Женщина в прямоугольной оленьей шапке- поморке, замотанная в платки, словно в кокон, не переставая стонала: «Ох-ох, что такое деется? Ой, сердце... Ой, помираю... Конец мне».
Обогревалка превратилась не то в лазарет, не то в комнату отдыха. Воздух в ней сизый от духоты. Свет электрической лампочки еле пробивается. Но ни иллюминатор, ни дверь не открывают, боясь холода. Он и так сочится через какие-то щели и ползет понизу, изморозью обметав дверь.