Я захлопнул дверь.
Письмо было витиеватое, длинное. Отец хотел одного: оправдаться передо мной. Выходило, если верить ему, будто все, даже заточение в сумасшедший дом, делалось им для моего блага. Мне было противно читать эти жалкие слова, но я не пропустил ни строчки, надеясь, что вот-вот откроется та тайна.
И она открылась. На горе свое я узнал, что действительность была ужасней всех моих опасений. Рука моя отказывается писать, перо дрожит, но я хочу, чтобы все узнали: Базарбай невиновен! Подлец, которого я, к несчастью, называл отцом своим, убил следователя Ибрагимова. Он застрелил Ибрагимова из ружья, которое я попросил у Базарбая. Он был одет в халат Базарбая, и на ногах у него были галоши моего брата. Он выкрал из конюшни коня, на котором обычно ездил Базарбай. Обманом заставил меня написать стихи, которые сунул в карман тулупа, брошенного Базарбаем у ворот. Да еще позаботился, чтобы на конверте стояла почтовая печать.
Он продумал все с дьявольской хитростью, и подозрения должны были полностью пасть на моего несчастного брата.
Волосы мои зашевелились, когда я понял, скольким близким людям причинил зло этот мнимый богоугодник! А он же был уверен, что перед ним откроются врата рая!
Преступление было совершено потому, что Пиржан-максуму надо было выкрасть у Ибрагимова следственное дело и уничтожить его! Ибрагимов сумел раскрыть черные деяния кучки мерзавцев, которых возглавлял мой отец. Презренные, они жили в разных аулах, но делали одно и то же: растлевали души верующих, настраивая их против всего, что предлагала Советская власть. Вот это спасение дюжины предателей и снимет якобы с его души убийство! Так рассуждал Пиржан-максум.
Я приступаю к главе, завершающей и повесть, и жизнь мою. Прочтите ее, и вы поймете, почему я называю эту главу последней.
Пережив немало бед и злоключений, добрались мы с Ширин до турецкого города Стамбула, где нам наконец, повезло. Не сразу, конечно. Полгода шатался я по улицам Стамбула. Не по главным, где сверкали окнами великолепные рестораны, магазины, а по немощеным и грязным окраинным улочкам. Я предлагал нанимателям единственное, что у меня было, — свои руки. Хозяева, даже самые захудалые, презрительно оглядывали меня, тощего и болезненного, и почти всегда отказывали. Напрасно уверял я, что хоть и хрупок на вид, но силен.
И я опустил голову, смешался с нищими и безработными, которые роились на набережной. Были они, подобно мне, худы, черны и голодны. Тусклыми глазами смотрели на пену у прибрежных камней и, если замечали отбросы, принесенные волнами, — разбухший кусок хлеба или луковицу, — бросались за ними в воду.
Стамбул. Город, прославленный множеством велеречивых уст. Не могу я больше ходить по твоим мостовым. Не для меня твое богатство, зеркала витрин, базары, заваленные фруктами.
— Облава! — крикнули сзади.
И толпа бросилась врассыпную. Я вместе со всеми. Полицейские, которые выскочили из черного автомобиля, поймали двух несчастных и увезли их с собой. Такое случалось ежедневно по нескольку раз. Людей вылавливали, словно бродячих собак. Я не знал, что делали с пойманными, но оказаться на их месте не хотел и потому бежал, что было сил. Наконец в глухой, темной подворотне я присел на землю, чтобы отдышаться. От голода и пережитого страха мне стало нехорошо. Я даже сознание потерял на короткое время. Шум заставил меня очнуться.
— Стой, шлюха! Стой, воровка! — раздался простуженный голос.
Я выглянул на улицу и увидел полуобнаженную женщину, которая бежала, прижимая к груди сверток. За ней гнался здоровенный рыжий детина в матросской фуфайке.
— На куски разорву! — ревел он.
Женщина поравнялась с подворотней, в которой я прятался, и швырнула сверток, едва не угодив им в меня.
Они промчались мимо, послышался раздирающий душу визг, и все стихло.
В тряпичном свертке оказалось красивое ожерелье. Я спрятал его за пазуху и помчался за город, к оврагу, где мы с Ширин рядом с такими же отверженными, как сами, сложили из сырцовых кирпичей лачугу.
Сестра моя была теперь нашей кормилицей. Когда-то в родном ауле научилась она у нашей бабки делать глиняные игрушки-свистульки. Умение это спасало нас от голодной смерти. Иностранцы, привлеченные красотой бедно одетой девушки и необычными для этих мест безделушками, покупали свистульки. Но я опасался, что в этом страшном городе, жизнь которого была полна ужасных происшествий, может случиться нехорошее, и потому запрещал Ширин выходить из лачуги в послеобеденное время. Но оказалось, в Стамбуле нет спасения от беды.
Жалкая дверца, которая прикрывала вход в наше несчастное жилище, была сейчас сорвана с петель. Сердце мое упало. Я услышал сдавленные крики:
— Помогите! Люди!
То была Ширин.
— Убью! — закричал я и бросился на лохматого человека, который ломал руки моей сестре. Бог дал мне, истощенному и усталому, силы. Я сжал толстую шею так, что лохматый захрипел. Но достаточно было мне чуть ослабить хватку, как он сбросил меня и занес надо мной нож.
Я изловчился и укусил его за руку. Он вскрикнул, замахнулся, чтобы вонзить лезвие в мое горло, и вдруг его тело обмякло. Он свалился на бок, словно куль с мукой. Я встал и увидел, что голова у бандита в крови. Рядом стояла Ширин, держа в руке медный пестик. Им она толкла глину для своих поделок.
— Я убила его! — Ширин заметалась. — Что теперь будет?
— Бежим, — сказал я.
Ширин всхлипывала на ходу.
— Успокойся, — сказал я. — Мы уедем из города.
Я знал, что за оврагом была станция. Там разгружали вагоны с углем. Не замеченные никем, мы забрались в пустой вагон. Наши лица и одежда мгновенно почернели. Будь у нас другое настроение, мы бы, наверное, поумирали со смеху, глядя друг на друга. Но сейчас нам было не до того. Мы так и уснули, прижавшись друг к другу. К утру Стамбул, блистательный и трижды нами проклятый, остался далеко позади.
Едва поезд замедлил ход, мы выскочили, скатились с насыпи и оказались в пустынной местности. Это было предгорье; невдалеке шумела речушка. Мы отправились к ней, песком оттерли с себя угольную пыль.
Ширин выстирала одежду, разложила ее на камнях и высушила. Затем мы отправились в аул, который был виден у подножия горы. По пути немного подкрепились диким виноградом и орехами.
Ширин все еще не оправилась от испуга.
— К кому мы зайдем? Нас же здесь не знают. Разве кто-нибудь пустит бродяг к себе в дом?
Она была права, но я верил в удачу.
— Зайдем к мулле, — сказал я. — Скажем, что были на паломничестве в Мекке и возвращаемся домой.
Вот уж воистину: прислушайся к голосу души! Мулла оказался выходцем из наших краев. Это был еще не старый человек. Он долго расспрашивал о наших похождениях, а больше — о жизни в Амударьинском крае. Потом — к этому времени у меня язык уже не ворочался, Ширин едва держалась от усталости — накормил нас шурпой. Ужасаясь от мысли, что нам могут отказать, я попросился на ночлег. Мулла охотно разрешил нам остаться. Подобное, давно не виданное мною радушие, встревожило меня. Я лег на балхане, где мне постелили, но не уснул.
В полночь внизу послышался шепот. Я поднялся и босиком, стараясь, чтобы не скрипнули ступени, спустился вниз. Там стояли мулла и его сын, который, я заметил это, вскоре после нашего прихода исчез и лишь сейчас возвратился.