как бы выцветшие глаза Марины Ивановны.
Мур был довольно красив, учился в голицынской школе. Прекрасно знал литературу. Тагер, однажды погуляв с ним по лесу и поговорив о литературе, пришел и сказал: «Я не встречал в таком возрасте такого знания литературы». Однако с математикой у Мура было плохо, и Марина Ивановна нанимала ему репетитора. Деньги давала я. Вообще деньги явились одной из причин, почему после Голицыно мы не встретились. Во-первых, я не знала, где ее искать, а самое главное, что Марина Ивановна подумает, будто искала я ее из-за денег.
Цветаева в Голицыно мало с кем общалась. Однажды Марк Живов, переводчик с польского, желая поближе познакомиться с Мариной Ивановной, прочел ей в моем присутствии стихотворение из «Волшебного фонаря» «Мы слишком молоды, чтобы простить…». Цветаева сразу стала строгой и сказала, что ей нужно уйти, она не хочет задерживать Людмилу Васильевну. Мы поднялись с ней ко мне. Я спросила, почему она рассердилась. «А как бы Вы отнеслись к тому, — сказала Марина Ивановна, — если бы Вам в нос сунули Ваши пеленки?» Я возразила, что стихи не такие плохие. На это Цветаева посетовала, что ее знают лишь по первым сборникам и «Верстам», т. е. не лучшим ее стихам. И это обидно.
Марина Ивановна переводила в это время поэму Важа Пшавела «Гоготур и Апшина». Она терпеть не могла эту работу. Мур говорил: «Мама опять гоготурится».
Под Новый год Марина Ивановна поднялась ко мне на второй этаж. Постучала. Я читала в это время томик Тютчева. «Войдите», — сказала я и заложила пальцем книгу на читаемом стихотворении. Палец лег на строфу:
Марина Ивановна попросила показать ей заложенное место, прочла строфу и сказала: «Это про меня, ведь я постучала к Вам, и Вы сказали, чтобы я вошла. Поэтому эта строфа непременно относится ко мне».
Мы гуляли в лесу. Почему-то Марина Ивановна сказала: «Такой народ, как наш, который живет в таком климате, заслуживает более мягкого правительства».
Зашел разговор об Ахматовой. Говорила одна Цветаева. Сказала, что очень хотела бы повидать ее. В конце произнесла: «Если я умру, скажите, что я ее любила».
Однажды мы сидели в столовой, и кто-то сказал, что арестовали такого-то человека. Воцарилось гнетущее молчание. В этой тишине Мур произнес: «Лес рубят, щепки летят».
Цветаева все время перед отъездом из Франции в СССР колебалась, ехать или нет. Но когда в посольстве все формальности были выполнены, пришла домой, посмотрела на книги и подумала, что теперь все пути, чтобы остаться, отрезаны.
Однажды Марина Ивановна рассказала о каком-то актрисе, чтице из США, которая просила Цветаеву перевести какие-то стихи на французский. Продюсер актрисы предложил Марине Ивановне приехать в шикарную гостиницу, на что Цветаева ответила: «Я ей нужна, а не она мне». Те приехали к ней, в предместье Парижа, Цветаева стихи перевела. Во время визита актриса увидела три больших окна, выходящих на зеленый участок, и много книг на стенах, и сказала при этом, что так и должен жить поэт. Цветаева ответила, что давно ей не говорили таких хороших слов.
Марина Ивановна показывала мне иллюстрированные журналы с рисунками Ариадны, также она рассказывала мне об аресте Сергея и дочери.
Цветаева написала мне несколько писем. Я их давала прочесть лишь Але и больше никому. Я долго не знала, что Аля жива. Как-то я написала Эренбургу про письма Цветаевой ко мне и спросила про Ариадну Сергеевну. Он дал ее адрес и телефон. Но сначала встречи не получилось. Аля потом говорила, что ее просили остерегаться Веприцкой. Затем Николай Оттен сказал Ариадне Сергеевне про меня и рассказал, кто я такая. Так я встретилась с Алей. Она показала мне толстую тетрадь («Гроссбух»), где была написан черновик первого, самого большого, письма Цветаевой ко мне. Ариадна Сергеевна говорила мне при этом, что в период 1939–1941 годов ее мать никому подобных писем не писала, что это лучшее письмо тех дней. Когда Аля брала у меня письма Цветаевой, она сказала, что мать ее не одобрила бы разглашения писем, что Марина Ивановна вообще против ознакомления с письмами других лиц, что письмо написано единственно одному человеку, что этот человек только и может его читать.
Ариадна Сергеевна писала мне большие и хорошие письма. Но я их сожгла, как ранее сожгла записи воспоминаний о Марине Цветаевой, которые вела в 1940 году.
Последний раз я видела Марину Ивановну в Центральном доме литераторов, когда там составлялись списки эвакуированных. Я спустилась на первый этаж и пошла через зал к буфету. Обернулась и увидела в дверях входа Марину Ивановну и Мура. Она по близорукости меня не увидела, Мур тоже не среагировал. Я же не подошла по той же причине, что и ранее.
Ходасевич, по словам Цветаевой, советовал ей сделать на двери табличку: «Живет в пещере, по старой вере».
Когда стал вопрос о предоставлении Ариадне Сергеевне возможности вступить в жилищный кооператив, ее не было в Москве, она была в Прибалтике. Собрали здесь деньги, 3000 рублей дал Павел Антокольский. Когда Аля приехала, то сказала: «Кто угодно, только не он». Я ее поддержала. Она не взяла у Антокольского денег, а взяла у меня. Примерно через год она мне их вернула. Этот долг тоже дал некоторую размолвку, так как я хотела видеться с Ариадной Сергеевной задолго до отдачи денег, но та под предлогом своего долга не приходила, говорила, что ей стыдно смотреть мне в глаза. Когда она отдала деньги, я ей высказала на этот счет. Аля такая же чудная, как ее мать.
Елизавета Тараховская
ВТОРАЯ ВСТРЕЧА С М. ЦВЕТАЕВОЙ
Вторая встреча произошла у меня с Мариной в Голицыне после того, как она вернулась из-за границы. В то время все настоящие люди, как, например, Маршак, Тарковский, Левик и многие другие, ценя ее талант, устраивали ее блестящие переводы с грузинского и других языков в журналы и издательства. Но многие трусы и подхалимы боялись того, что она бывшая эмигрантка, ее игнорировали и с ней не здоровались. Из золотоволосой, юной Марины она превратилась в седую старуху. Я подошла к ней, напомнила ей о наших встречах в Хлебном переулке и в Коктебеле, возвратила ей подаренную мне фотокарточку, где она была снята вместе с крохотной Алей. Она была этим очень растрогана. Марина всегда относилась ко мне дружественно и подарила мне на память свои книги, которые были украдены во время войны. Она дала мне прочитать свою прозу, посвященную некой актрисе Соне Голлидэй, преклонявшейся перед Мариной и обожавшей ее. Прочитав эту рукопись, я спросила: «Как вы можете писать о благоговении и почти влюбленности актрисы Голлидэй? Мне это кажется нескромным». Она ответила: «Я имею на это полное право, я этого заслуживаю». И, действительно, она заслужила это право, так как была необыкновенным существом, к котором все обычные мерки были неприменимы. Запомнился мне и еще один разговор. Я спросила: «Марина, неужели вы в Париже не скучали по России?» — «Моя родина везде, где