После Марины Ивановны Ариадна Чернова превосходно прочла отрывок из «Молодца». Цветаева очень высоко ценила ее мастерство, не раз говорила, что никто так хорошо не читает «Молодца», как она, — и, даря ей свое «Ремесло», украсила его такой дарственной надписью:
Никогда не забуду финал этого удивительного, роскошного ужина — последние слова Керенского. То ли он слишком много выпил — или это у него уже начинался склероз, но он вдруг рассказал всем о настроениях молодой эмиграции, и вот что совсем недавно один из этих оболтусов говорил ему о Советском Союзе: и слово в слово пересказал все то, что я ему говорил в метро!..
Хочу привести отрывок из письма Марины Ивановны ко мне:
1926, 7 февраля.
Все до сегодняшнего утра живут вчерашним вечером. Как радостно на Rouvet! Огромная прекрасная победа Марины Ивановны. Привожу себя в порядок, чтобы суметь рассказать… К 9 часам весь зал был полон — публика же продолжала наплывать. Около кассы — столпотворение. Отчаявшийся, потерявший всякую надежду — кассир Дода, — растерянные, разбиваемые публикой контролеры — застрявшие между стульев — навеки! — распорядители. Картина грандиозная! Марина Ивановна не может пройти к своей кафедре. Мертвый, недвижный комок людей с дрожащими в руках стульями над головами затер ее и Алю. Марине Ивановне целуют руки, но пропустить не в силах. Вова Познер, балансируя стулом, рискуя своим талантом, жизнью, сгибается к руке М. И. Чей-то стул — из рук — пируэтом — падает вниз — на голову одной, застывшей в своем величии даме. Кто-то кому-то массирует мозоли, кто-то кому-то сел на колени. В результате — велика правда Божья: все, купившие пятифранковые билеты, сидят; все Цетлины, Познеры — толкутся в проходах.
Марина Ивановна всходит на высокую кафедру. Наше черное платье с замечательной бабочкой сбоку, которую вышила Оля. Голова М. И., волосы, черное платье, строгое, острое лицо — говорят стихи заодно с готическими окнами — с капеллой. Читала М. И. прекрасно, как никогда. Каждый стих находил свой конец в громких ладонях публики (!). Публика оказалась со слухом, почти все знали стихи М. И. — сверх ожидания воспринимала почти правильно. Движение проявлялось в тех местах, где сочетания слов были ясны для всех, иногда даже в тех местах, где звучал интересный ритм, воспринимавшийся вне смысла. М. И. читала вначале стихи о Белой Армии. Во втором отделении — новые стихи. Все искала глазами Алю, она сидела на ступеньке — у рояля — весь вечер. Рядом с ней — почти на полу — Шестов; на стуле: Алексей Михайлович[264] шепотом Шестову: «Вон тот жук черный, кудлатый — на Оле Черновой недавно женился».
Весь вечер — апология М. И. Большой, крупный успех. Отчетливо проступило: после Блока — одна у нас — здесь — Цветаева. Сотни людей ушли обратно, не пробившись в залу, — кассу закрыли в 9 ? ?асов, — а публика продолжала валом валить. Милюков с женой не могли достать места, Руднев, Маклаков — стояли в проходе. Кусиков с тремя дамами не добился билетов. (Упоминаю о Кусикове, ибо он специалист в этой области.) Сергей Яковлевич, бросив все, бегал по дворику, куря папиросу за папиросой.
Да, Адя, видел своими глазами — у многих литераторов вместо зависти — восторг. Как хорошо! Если бы навсегда можно было заменить зависть — восторгом.
На Rouvet — радость… длится до сегодняшнего дня… Солнце — в «звончатом огне», нежданный гость — завершает вчерашний день. Я завершаю его — письмом к Тебе…
Зинаида Кульманова[265]
ЧТО Я ПОМНЮ
Недавно я приобрела 8-й том Краткой Литературной энциклопедии. Открыв книгу на статье «Цветаева Марина Ивановна», я увидел фотографию, в общем-то известную, которая мне ближе других. Именно такой я ее и помню.
В 1940 году я работала в Гослитиздате, в редакции переводной литературы. Редакция помещалась в Большом Черкасском переулке, сзади вестибюля метро «Дзержинская». В этом же году я познакомилась с Мариной Цветаевой. За год нашего знакомства, вплоть до отъезда Цветаевой из Москвы, Марина Ивановна несколько раз приходила к нам в редакцию. Она выглядела старше своих лет, поседевшая, вечно в полинявшем платье (или юбке с кофтой, тоже вылинявшими), в берете (синем или коричневом). На лице — нездоровая желтизна. Весь внешний вид Марины Ивановны характеризовался каким-то страданием, внутренней болью. Было впечатление, что ее внутри что-то жжет. Ее облик излучал боль, боль за близких ей людей.
Люди, как правило, сторонились ее, боялись говорить о ней, о ее делах и жизни. С одной стороны, это определялось жутким временем; с другой стороны, окружающие не хотели своими расспросами усугублять настроение Марины Ивановны. Я тоже не решалась о многом говорить с ней. Брало верх мое стеснение перед великой поэтессой. Иногда вместе с нею в редакцию приходил ее сын Мур. Я его видела мельком. Красивый, рослый. Постоянно смеялся над матерью, называл ее неудачницей. Марина Ивановна дрожала за сына. Для нее он был единственным, что осталось у нее в жизни. Когда ее спрашивали о других родственниках, она говорила, что есть одна родственница, вроде бы артистка. О сестре не говорила ни разу.
Работы ей предлагали много. Я давала ей на выбор целую папку переводов. Она брала 3–4 листочка. Когда Марина Ивановна приносила готовую работу, я просматривала ее (нет ли там чего-либо, что могло