повредить бы ей самой), хвалила ее переводы..[266]
Когда Марину Ивановну принимали в групком писателей, работница редакции Криницкая (на редкость неумная женщина) назвала Цветаеву «белогвардейкой». Марина Ивановна очень расстроилась. Мы пробовали ее успокоить..[267]
В это же время произошла встреча Цветаевой с Пастернаком, не знаю, первая ли после приезда Марины Ивановны. Она посетила Бориса Леонидовича у него на даче. После говорила о его сыне (от второй жены): «Какой красивый мальчик». Когда началась война и Мура просили дежурить на крышах дома для борьбы с фугасками (они снимали тогда комнату где-то у Покровских ворот), Цветаева говорила с сожалением: «Борис Пастернак мог бы пригласить нас к себе на время, на дачу».
Часто Марина Ивановна выглядела наивным человеком. Ее как-то спросили, как поживает Мур. Она ответила с серьезным видом, что он сейчас читает Кирпотина.
Внешность ее дополняли некоторые ее поступки. Так, например, она однажды в редакции захотела пить. Пока я собралась поискать стакан, Марина Ивановна взяла стакан из-под карандашей, высыпала карандаши на стол, налила тут же в этот стакан воды из графина и выпила.
Редко удавалось поговорить с ней о других поэтах. Она мне давала читать воспоминания об Андрее Белом. Это были вырванные из журнала (кажется, «Записки мечтателя») [268] листы. Примерно тогда же она мне дала почитать свою книгу «Молодец». Книга произвела на меня большое впечатление, хотя я и читала до этого «Царь-Девицу». Как-то упомянули о Хлебникове. Я тогда хотела подарить Марине Ивановне только что вышедший его сборник. Несмотря на то что она, безусловно, знала и читала Хлебникова и даже как-то упомянула его в своем произведении, на этот раз она как бы впервые об этом услышала.
Создавалось впечатление, что она всем кидала под ноги своему чувству. Об Антокольском она сказала: «Какой был Павлик раньше, и как он изменился». На лице Антокольского к этому времени появился нервный тик. Кажется, в Доме творчества в Голицыне она познакомилась с поэтом-переводчиком Арсением Тарковским. Там же (а может быть, у Крученых) Цветаева познакомилась с Лурье. Он ей очень нравился. Она говорила: «Какой милый, обаятельный старик, чудесный человек». О Крученых Марина Ивановна говорила, что тот с ней заигрывает. Неприятная личность был этот Крученых. Все-таки она что-то ему отдала (по-моему, какие-то свои книги). От него, по-видимому, попал впоследствии к поэту-переводчику Давиду Бродскому сборник «Ремесло», принадлежавший ранее Цветаевой.
Однажды Марина Ивановна процитировала строки Анны Ахматовой, после чего заметила, что требует от жизни гораздо меньше, чем Ахматова.
О своей работе говорила мало, так же как и о поэзии вообще. Идет разговор о французской поэзии, она скажет фразу, а видно, что сама вся в себе находится. Жаловалась, что трудно было переводить «Этери» Важа Пшавелы. «Всего, что без ног, я боюсь и ненавижу — черви и змеи», — говорила она. Сделала ряд переводов в готовящейся к выпуску, но так и не вышедшей книги стихов евреев- экспрессионистов, жителей присоединившихся к СССР Западной Украины и Белоруссии. Редактором сборника был Юткевич. Сборник запретили, но материалы, возможно, сохранились в архиве издательства. Юткевич умер несколько лет назад.
Однажды в разговоре Марина Ивановна сказала, что если будет счастлива, то напишет «Свадьбу Ариадны» (по-видимому, имелась в виду пьеса). Я тогда не знала, что дочь Марины Ивановны зовут Ариадной, и связала это только с ее «Тезеем».
Началась война. Повсюду в издательствах шли разговоры об эвакуации. Занимался этим вопросом, кажется, Кирпотин. К нему и ходила Цветаева. Но в Чистополь, куда ехала большая группа писателей, ее не взяли. Да она и не хотела ехать. Но Цветаева боялась за сына, и, кроме того, ее оставание могли расценить как ожидание прихода немцев. У нее в это время были деньги, платья, привезенные из-за границы. В ее присутствии можно было услышать упрек: «Все сейчас картошку копают».
Я говорила тогда Ерикееву, татарскому поэту из Казани: «Возьмите ее к себе в город, получите прекрасного переводчика». Но люди боялись делать подобные шаги. Перед отъездом Цветаева все носила с собой свой архив. Не знала, куда и кому его отдать. Я хотела предложить свою помощь, но постеснялась.
На прощанье Марина Ивановна подарила мне коралловые бусы. Мы поцеловались, простились.
Лидия Чуковская[269]
ПРЕДСМЕРТИЕ
1
На телеграфном бланке, протянутом мне моей собеседницей, было крупно выведено:
«Асеев и Тренев отказали в прописке».
— Нет, такую телеграмму посылать нельзя, — сказала я. — Вы же сами говорите, что Марина Ивановна в дурном состоянии. Да и подумаешь — высшая инстанция: Тренев и Асеев! Да и подумаешь, столица — Чистополь! Здесь прописывают литераторов всех без изъятия. Были бы невоеннообязанные.
— А вы с Треневым или Асеев знакомы? Беретесь уговорить? Без них нельзя. В Чистополе они представляют Президиум Союза писателей.
— Здесь я почти ни с кем не знакома. Я ведь ленинградка, не москвичка… К тому же я не член Союза и не член Совета эвакуированных. С чего Асееву или Треневу меня слушать?.. А скажите, пожалуйста, вам понятно, какого черта они не желают прописывать Цветаеву?
— Как! — моя собеседница сделала большие глаза и перешла на шепот: — Вам разве неизвестно, кто она?
— Известно: Цветаева — поэт, очень своеобразный и сильный. Одно время была в эмиграции. Потом вернулась по собственной воле на родину. Ее муж и дочь арестованы. Она осталась одна с сыном. Ну и что?
— Тсс! — снова встревожилась моя собеседница. — Не говорите так громко. Мы не одни.
Мы и в самом деле далеко не одни. Тесное, душное помещение почти полным-полно.
Место действия — Чистополь. Небольшой городок на левом берегу Камы. Один из районных центров Татарской Автономной Советской Социалистической Республики. Центр не особенно центральный: 142 километра до Казани, 90 до ближайшей станции железной дороги. Время действия: конец августа 41-го года. Конец второго месяца войны.
Моя случайная собеседница, Флора Моисеевна Лейтес, женщина с ярко-черными волосами и в ярко-пестром платье, стоит в очереди к окошку, где принимают телеграммы, я же — к окну «до востребования».
Я прихожу сюда каждый день, но напрасно: ни от кого ничего. Никакого ответа на мои непрерывные письма.
С Флорой Моисеевной Лейтес я еле знакома. В Чистополь Московский Литфонд эвакуировал писательский детский дом, писателей-стариков, писателей-инвалидов, писательские семьи. Семьям ленинградских литераторов положено было вместе находиться под Ярославлем, в Гавриловой Яме. Я же попал в Чистополь, а не под Ярославль потому, что война застигла меня не в родном моем Ленинграде, а в Москве, где я перенесла тяжелую медицинскую операцию. С первого же часа войны мною овладела неодолимая жажда вернуться домой, в Ленинград, но в июле 41-го с незарубцевавшейся раной, с постоянными болями в сердце пробираться в Ленинград — на буфере, на крыше вагона! — нечего было и думать. (Тем более что дорога Москва — Ленинград уже подвергалась налетам.) Когда мне стало чуточку лучше, меня, мою десятилетнюю дочь Люшу и четырехлетнего племянника Женю — всех нас троих под присмотром няни Иды отправили из Москвы с другими семьями московских писателей в Чистополь.