Самое любопытное, что к этому единому фронту, включавшему именитых и разнокалиберных столпов эмиграции, примкнули — хотя порою и боком — представители «молодого поколения». Среди них было немало участников или последователей символистов и акмеистов, и они продолжали плыть в течении, сыгравшем большую роль в дореволюционные годы, но потом превратившемся в мелководье. Недаром такие поэты, как Мандельштам и Ахматова, вышли за пределы акмеизма, ими же созданного вместе с Гумилевым, и нашли новые пути. А эмигранты среднего возраста охотно продолжали за рубежом прежние литературные направления, уже клонившиеся к упадку. В какой-то мере они жили в прошлом. И, конечно, цветаевская мятежная поэзия, по духу революционная, по ритму и стилю новаторская, совсем их не привлекала, вернее, могла привлечь лишь немногих, по преимуществу одиночек. Помимо всего прочего, в русском литературном Париже преобладала мода на изысканно минорную лирику, поощрявшуюся Адамовичем, — я окрестил ее тогда «франко-петербургской меланхолией». Для учеников Адамовича, сторонников «бемоля» в поэзии (Адамович охотно цитировал Валери, предостерегавшего от «диеза» и предпочитавшего «естественный тон»), цветаевское утверждение силы и страсти было грубым явлением природы, а не гармонией искусства. В 1927 году на конкурсе журнала «Звено» стихотворение Цветаевой не попало в число двадцати отобранных из анонимно присланных двухсот, но удивляться этому не приходится: в жюри входили Адамович и Гиппиус (третьим был К. Мочульский).
Обострение отношений между МИ и теми эмигрантскими кругами, которые задавали тон и считали себя представителями и выразителями русской культуры за рубежом, произошло в конце 1928 и начале 1929 года В ноябре 1928 года Маяковский выступил в Париже с чтением своих стихов На одном из его вечеров присутствовала МИ, и ее разговор с поэтом при выходе из кафе «Вольтер» так был ею передан в газете «Евразия» от 28 ноября: МИ вспомнила, как в апреле 1922 года, перед отъездом в Берлин, она встретила Маяковского на Кузнецком мосту и спросила: что передать от него Европе? Он ответил: «Что правда здесь». Через шесть лет ей тоже задали вопрос: что она скажет о России после выступления Маяковского? Она ответила: «Что сила там». В этом контексте слова Цветаевой можно было истолковать как противопоставление «силы там» — «правде здесь», но никто так их не понял, а, наоборот, в них заподозрили чуть ли не признание и восхваление советского режима. «Последние новости» тотчас же прекратили печатание ее стихотворений: по иронии судьбы это были отрывки из «Лебединого стана», воспевавшие белое движение. Не менее любопытно, что в это же время (в декабре 1928 г.), когда МИ заканчивала свой «Перекоп» — опять-таки о белом движении, в «Воле России» появилась ее поэма «Красный бычок», в ней были такие строки:
Антикоммунистическое настроение «Красного бычка» совершенно явное. Поэма не включена в советские издания избранных произведений Цветаевой 1961 и 1965 годов.
В это же время, в начале 1929 года, МИ заканчивала свой «Перекоп» и дала мне прочитать эту «белогвардейскую поэму», как она называла ее с усмешкой. При ближайшей встрече она спросила, стоит ли предложить ее «Воле России». Я сказал, что если «Перекоп» нельзя устроить в другом журнале, мы можем его напечатать, ведь мы ни одной ее вещи не отвергли — но, честно говоря, сделаем это без особого энтузиазма, она сама должна решить. «Это значит по дружбе и снисхождению, а не по убеждению», — заметила МИ, глядя куда-то вбок (она никогда не смотрела в глаза собеседнику). Затем, подумав, прибавила: «Ну, ничего, пускай полежит». Сергей Яковлевич, как я узнал впоследствии, посоветовал ей не торопиться с «Перекопом», и — редкий случай — она его послушалась. О переговорах со мной она так потом написала Тесковой: «Даже „Воля России“ отказалась, мягко, конечно, не задевая, скорее отвела, чем отказалась». Но я считал «Перекоп» слабым произведением.
Позже, кажется в 1932 году, МИ дала мне на прочтение другую рукопись — в ученической тетрадке — «Историю одного посвящения»: это были ее воспоминания о Мандельштаме в связи с «подвалом» Георгия Иванова в «Последних новостях» (февраль, 1930) под заглавием «Китайские тени». В этом фельетоне он, по своему обыкновению смешивая немного правды с обилием вымысла, рассказывал всякие небылицы об авторе «Тристии» и якобы раскрывал жизненную подоплеку некоторых его стихотворений. МИ была возмущена ошибками и выдумками Иванова, но в своем полемическом восстановлении истины не назвала его по имени, а приятельницу, которой посвятила эту свою прозу, обозначила инициалами Е. А. И. Она понимала, что поместить «Историю одного посвящения», это свидетельство о живых людях, в парижских эмигрантских изданиям нельзя будет, а «Воля России» уже закрылась. В 1939 году, перед отъездом, она оставила для меня пакет с этой тетрадью и другими материалами у общей знакомой, Тамары Владимировны Тукалевской (ныне покойной), с припиской: «Может быть — когда-нибудь — удастся напечатать». Я получил пакет лишь после войны и опубликовал «Историю одного посвящения» в 1964 году в XI выпуске «Славянских материалов Оксфордского университета» («Oxford Slavonic Papers»).
Во время нашей встречи в самом начале 1929 года я упомянул о моих частых беседах с художниками — Ларионовым и Гончаровой. Услыхав это имя, МИ загорелась: «Как, Наталья Гончарова? Совпадение или родство?» Мое описание Натальи Сергеевны еще более ее подзадорило. Мы условились, что она приедет завтракать со мной в ресторан Варэ на улице Сен-Бенуа, подле Сен-Жермен. Про Варэ рассказывали, будто он был не то денщиком, не то лакеем Гийома Аполлинера. Во всяком случае, в его тесном помещении под вывеской «У маленького Сен-Бенуа» бывали и Андре Жид, и Дюамель, многие видные французские писатели, журналисты и художники, обычно сидевшие за одним столом с шоферами такси и служащими соседних контор. «Маленький Сен-Бенуа» был также штаб-квартирой «вольроссовцев» и Ларионова и Гончаровой, они ежедневно в нем завтракали и обедали и туда же приглашали знакомых живописцев, скульпторов, танцоров, музыкантов, особенно тех, кто работал с ними у Дягилева.
Перед моим очередным отъездом в Прагу, в самом конце января, я познакомил в ресторане Варэ МИ с Натальей Сергеевной Гончаровой, и обе друг другу понравились. МИ сразу привлекли в Гончаровой ее тихий голос, медлительные, сдержанные манеры, внешнее спокойствие, под которым легко было угадать натуру страстную и глубокую, ее чисто русская красота. (Впоследствии, к старости, у Натальи Сергеевны стал иконописный лик — она походила на скитницу, на монахиню.)
После завтрака мы пошли в кафе «Флор», сели там в уголок, и МИ сказала, что хочет писать о двух Гончаровых, и, опустив глаза, прочла свое стихотворение о той, первой Наталье: